Что такое розги. Уездные розги. Уроки Домашние розги

Как просто все на этом свете. Даже слишком просто. Просто и погано-c! Трагическая тайна появления Эжени стала для меня ясна как день. Она, конечно же, была внебрачной дочерью кокотки, дамы полусвета, иначе говоря, дорогой, хорошо обученной шлюхи. В детстве Эжени, наверняка, исполняла танец с шалью, развлекая подвыпившую компанию, пока мамаша уступала какому-нибудь особенно нетерпеливому обожателю в кулуаре. Потом прекрасная камелия сдохла, как полагается, от чахотки, или, что гораздо более вероятно, от сифилиса, оставив после себя кучу долгов, шелков и маленькую развратную дочку. Все имущество пошло с молотка, а об Эжени позаботилась старая знакомая, Амалия Ивановна... И теперь эта тварь -- недаром она с молоком матери всосала в себя ремесло актрисы -- водит меня за нос, разыгрывая из себя оскорбленную невинность. Конечно, спору нет, девочка талантливая -- даже я попался как олух, хотя в свое время переимел с десяток таких барынь. Или все дело в юности? Так или иначе -- пора положить этому конец! На кухне при свете лампадки тускло блестела поротая никиткина задница. Он намазал ее деревянным маслом и спал, ничем не прикрывшись. Я легонько пнул его. - Вставай, мой милый. Просыпайся. Пойдем делить любовь печальной нашей крали. - Куда? - Изо всех сил пытался проморгаться Никитка. - К барышне пойдем. В постельку. Никитка дико взглянул на меня: - Побойтесь Бога, Евгений Александрович, на что я вам там дался? Срам-то какой! Я нехотя ударил его по глупой роже с выпученными глазами и лениво произнес: - Выгоню. Обоих. Сдам в бордель. Никитка пристально посмотрел на меня и потянулся за портками. - Оставь. И так красивый. В сопровождении шлепающего босыми ногами Никитки я не без торжественности проследовал в барышнину спальню. Эжени в испуге села на кровати, натянув на себя простыню. Я иронически поклонился: - Извольте видеть, сударыня, не осмеливаюсь входить к вам без вашего фаворита. Надеюсь, теперь вы примете меня благосклонно? Эжени вскрикнула, попыталась убежать, но я успел перехватить ее и силком уложил обратно. - Я вижу, сударыня, вы несколько удивлены, но не извольте беспокоиться - он свое дело знает. Получите полное удовольствие... Никитка, что ты там копаешься? Он не мог справиться с ногами -- Эжени сильно брыкалась, но молчала от гордости. Я взглянул ей в лицо -- губку закусила до крови, из глаз текут злые слезы. Я почувствовал, как внутри меня что-то содрогнулось от ненависти. Так не пойдет. Еще побью, неровен час. - Полноте, Эжени! Будьте же благоразумны! К чему сей трагический вид? Вам это не идет! Фи! Совсем не comme il faut. Звук собственного голоса несколько ободрил меня. Я, наконец, смог испытать к бедной барышне некое подобие человеческого сочувствия. Ведь без этого игра не стоит свеч! Только сострадание может придать утонченную прелесть любовным издевательствам. Либертинаж возник в эпоху гуманизма, причем у его наиболее просвещенных представителей. Он был бы немыслим, скажем, у китайцев, которые относятся к женщине буквально как к подстилке. Для того, чтобы получить настоящее удовольствие от унижения другого человека, нужно, черт возьми, искренне верить в либерте, эгалите, фратерните! Я сунул руку вниз, туда, где сливались три пары влажных губ, и ущипнул Никитку за язык. Девица лежала холодная, как ветчина. Ну что прикажете с ней делать? - Никита, держи-ка руки барышне крепче. Толку от тебя никакого! - Не стерпит она, богом княнусь, не стерпит! Вона какая маленькая -- аж сжалась вся. Повремените, батюшка, голубчик! Лучше я вам сам как-нибудь услужу! - Выискался заступник! Делай, что велят! Ноги сперва привяжи. - Барышня, милая, простите великодушно! Не видать вам от него пощады! Но может оно и лучше так, а? Может, оно и к лучшему все обернется? Не переставая причитать, Никитка привязал Эжени за лодыжки к спинке кровати и подсунул ей под бедра подушку. - От боли-то она вниз подастся: несподручно вам будет, - пояснил он и, обняв меня обеими руками, принялся делать то единственное, что умел. - Смотри, Никит, не перестарайся. Хочешь, чтоб барышне меньше досталось? На второй раз больше будет. Никитка снова метнулся к Эжени. - Высохла вся! Как есть высохла! - с отчаянием проговорил он. - Хватит! Держи. Эжени закричала. Лицо Никитки все сморщилось от жалости. Он шептал ей что-то утешительное, сам то и дело всхлипывая. Она плюнула ему в глаза. Эта нелепая в своем безобразии сцена как-то болезненно подействовала мне на нервы. Я стал терять самообладание. Пришлось оставить барышню и снова призвать на помощь Никитку. Он справился... Эжени лежала как мертвая с привязанными ногами. Никитка вытирал со своих губ ее кровь. Не в силах более выносить это зрелище, я встал. Никитка поспешил накинуть мне на плечи халат. Я дал ему знак следовать за собой. - Вот что, миленький, оставляю барышню на твое попечение. Ты уж позаботься, дружок, чтоб она по-всякому угождать научилась: и руками, и губами и прочими частями. Даю тебе неделю. Делай, что хочешь, но! Если ты, смерд, ненароком мне ее обрюхатишь! Ублюдка утоплю, а тебя собственными руками кастрирую! - Да на кой ляд она мне, ваша краля? Сами с ней возжайтесь, коли надо! А меня приплетать нечего. Я и так сегодня душу из-за вас преступил. - Ты еще смеешь мне перечить? Ты?! После всего, что было?! Мало я, видно, тебя порол. Еще раз хоть слово поперек скажешь -- живого места не оставлю! И денег от меня больше не получишь! Последняя угроза подействовала. Никитка тяжело вздохнул. - Будь по-вашему, барин. Только нехорошее дело вы затеяли. Добром не кончится. На следующий день мне передали приглашение: дядя просил пожаловать к обеду. Меня охватила паника -- неужели до него дошли какие-то слухи? Вчерашняя сцена никак не шла из головы: не то, чтобы я чувствовал себя виноватым, напротив, выражаясь языком юридическим, я был стороною потерпевшей... Конечно, это нужно было сделать... Но огромные страдающие глаза Никитки и бессильно раскинутые ноги Эжени в течении всего дня неотступно преследовали меня. Дядя мой, Петр Алексеевич Родолюбов, крупный николаевский вельможа, теперь по состоянию здоровья и по причине моральной непригодности полностью отошел от дел. Он был непримиримый консерватор, убежденный сторонник сильной руки и палочной дисциплины. Мои детские воспоминания -- он частенько навещал мою матушку -- сохранили образ высокого статного красавца с надменным взглядом и презрительной складкой возле четко очерченных губ. Теперь это был старый, грузный, страдающий отдышкой человек, с обезображенными подагрой конечностями, который почти не выходил из дома. Тем не менее он не потерял былой властности, и сейчас, поднимаясь по парадной лестнице его огромного особняка, я снова чувствовал себя нашкодившим мальчишкой, которого будут пороть. У дяди сидел гость -- предводитель местного дворянства, Резняк Иван Николаевич. Когда я вошел, он как раз рассказывал какую-то историю, судя по его замаслившимся глазкам, весьма аппетитного свойства. - Здравствуй, mon cher, садись. Сейчас кофий принесут. - Дядя приветливо кивнул. У меня отлегло от сердца. Не знает! - Здравствуйте, дядюшка! Как ваше здоровье? - Ничего, мой друг. Как говорится -- не дождетесь. Резняк визгливо засмеялся. - Евгений Александрович! Дорогой! Рад вас видеть! Только почему же вы у нас никогда не бываете? Дамы все в трауре: где галантный кавалер? Право, голубчик, приезжайте! Отведайте наших пейзанских радостей! Марья Степановна такую сливяночку заготовила -- пальчики оближешь! У нас, конечно, деревня, скучно, но тоже случаи бывают -- обхохочешься! Вот, как раз начал рассказывать Петру Алексеевичу: ...как только мне доложили, сейчас же беру с собой Антипку и Евсея и иду на место преступления. И правда: два паренька яблоньку в саду обирают. Один забрался с ведром на дерево, рвет, стервец, яблочки и на веревке вниз спускает, а другой, значит, принимает. Уже два мешка таким манером увязали. Нижнему мы белы ручки-то скрутили, а верхнего за ногу с дерева сдернули. Тот малость на травке полежал, отдохнул, потом очухался и говорит: "Ильюшка не причем, меня одного секите". "Как же не причем? - говорю, - Вместе ведь воровали?" Но тот уперся: "Не причем, и все тут! Я, - говорит, - его заставлял!" Вижу, дело серьезное -- любовь. Нижний-то мальчик прехорошенький! Кожа нежная, румяная, сам как яблочко, сидит тихонько, из васильковых глаз слезки жемчужные роняет. "Ну, говорю, раз ты его жалеешь, сам и накажи. По-братски". Мы с Ильюши портки стащили, положили его аккуратненько на травку, красотой вверх, а второму мальчику, Игнатке, кнутик в руки дали. Он стоит, в задумчивости, да на красоту смотрит. "Давай, говорю, приступай, а не то мои ребята возьмутся -- хуже будет". Игнатка вздрогнул, глаза зажмурил, и хлесь! - Ильюшу по ногам. Тот запищал, завыл тоненько, по-бабски. Игнатка с перепугу открыл глаза и опять красоту-то увидел. И стал он хлестать по той красоте, сначала легонько, а потом во вкус вошел, бьет от плеча, с размаху. Ильюша уже и выть перестал, только хрипит, а потом и вовсе замолчал -- дурнота с ним сделалась. Игнатка вроде как опомнился, стоит, рот разиня, и не поймет, что тут такое приключилось. А Ильюшечка на траве в беспамятстве лежит, весь в крови. Ну, Игнатка, как уразумел, что содеял, аж об землю забился, родимый. Хорошо, ребятки мои его успокоили -- шкуру всю нагайкой содрали, и спереди, и сзади, и яблочками наливными на славу угостили. Штук пять влезло, да только не в рот. Не дожидаясь слушателей, Резняк громко захохотал. Дядя криво усмехнулся и посмотрел на меня: - Да, скотства у нас везде хватает. И сверху, и снизу. Особенно в нынешнее время. Господам мужиков пороть запретили, - он покосился на Резняка, - так они сами теперь друг друга лупят, да с каким азартом-с! В Заварзино на прошлой неделе всем миром насмерть засекли молодого детину. Он у них был сторожем при огородах. Бабы к нему повадились. Уж не знаю, чем он их таким привлекал! Баб, кажется, он не особенно любил, так разве что, из жалости, и всем бабам предпочитал общество молодого Карамзинова. Когда тот приезжал, они все время вместе проводили -- и рыбачили, и охотились... Доложили, что обед готов. Дядя, опираясь на мою руку, с трудом поднялся, и мы проследовали в столовую. Закуска была в дядюшкином стиле -- а ля рюс -- грибочки, огурчики, икра. Потом отнюдь не страсбургский пирог нетленный, а жирная домашняя кулебяка с начинкой в пять слоев. За сим последовали лещи в сметане, а на на жаркое -- жаренная баранья нога. Сразу после обеда Резняк откланялся, сославшись на дела, и мы с дядей остались вдвоем. - Я хотел поговорить с тобой, - как обычно, напрямую начал он, - сколько ты получаешь жалованья? - Около четырех тысяч в год. - Гм. Немного. И тебе хватает? - Нет, не хватает, - честно признался я. - И как же ты живешь? Полагаю, довольно-таки убого: домишко почти на окраине, деревенская баба-кухарка, выезда нет, принять никого не можешь... Я понимаю, что ты терпишь по заслугам, но мне мочи нет стыдно за тебя перед знакомыми. - Дядя, поверьте, мне совершенно все равно, что об мне подумают! - Ты можешь сколько угодно считать себя светским львом и смотреть на провинициальное общество как на стадо баранов, и утешаться этим, поскольку ничего другого тебе не остается. Но ты лукавишь перед собой. Тебе не все равно, просто у тебя... - Дядюшка, вы совершенно правы! Только, ради бога, увольте меня от ваших нравоучений! - Не перебивай меня! Я не собираюсь читать тебе нравоучения. Меня больше интересует практическая сторона дела. Ты никогда не думал о женитьбе? Я опешил от неожиданности. - Признаться, нет. - А зря. У нас в уезде полно богатых невест. Торговля, понимаешь, золотишко. Но я ни в коем случае не предлагаю тебе жениться на купчихе. У Резняка три дочери, и за каждой он дает по двести тысяч. Есть и другие варианты. С твоей внешностью мы можем выбирать, - он оценивающе обмерил меня взглядом, - хотя, по-моему, ты уже начал опускаться. Не смей, слышишь! - Я благодарю вас за вашу заботу, дядя, но в ближайшее время я совсем не собираюсь жениться. - Вздор! Я понимаю, что тебе одному это будет не под силу: визиты, выезды, расходы... Денег я тебе не дам принципиально -- и ты знаешь почему. Но на следующей неделе приедет Александра -- она все уладит. Уж она за тебя возьмется! Господи, неужели Сашенька приезжает! Я ведь сто лет ее не видел! Сашенька, единственная дочь Петра Алексеевича и моя двоюродная сестра, все время жила за границей. Я не видел ее... да, позвольте, я не видел ее лет пятнадцать! С самого отрочества! Возвращаясь вечером от дяди, я погрузился в воспоминания. Все свое детство я провел в нашем родовом имении. Запущенный парк, постепенно превращающийся в лес, озеро, потянутое ряской, меланхолическая беседка на берегу... Вечер, уже стемнело, о нас, детях, все забыли. Мы сидим в беседке, тесно прижавшись друг к другу, и смотрим на ярко освещенные окна барского дома. Издалека, приглушенно доносятся смех, голоса, звуки фортепьяно, а вокруг нас шумят сосны, кричит ночная птица и, временами, большая рыба всплеснет в пруду. Начинает накрапывать дождь. И грустно, и страшно, и хорошо! Говорим друг с другом шепотом, а больше молчим. Ах, что за прелесть была моя Сашенька! Она обожала резвиться. "Как мальчишка!" - ругалась гувенантка. Дыхание ее всегда было быстрым и прерывистым от возбуждения, непослушные локоны вечно выбивались из прически, на верхней губке блестели маленькие капельки пота. Однажды, когда мы играли в салочки, я поймал ее и быстро слизнул эти соленые росинки. Мне так давно хотелось! Сашенька остановилась от неожиданности: "Фу, дурак!", - выдохнула она и побежала -- не за мной, а от меня. Я проснулся на рассвете и долго не мог заснуть. В этом пограничном состоянии меня вдруг посетило одно странное воспоминание. Самое странное в нем было то, что до этого момента я никогда не вспоминал его. Как-то раз поздним вечером, улизнув из-под присмотра, мы, по своему обыкновению, хотели пробраться в нашу беседку, но, подойдя к ней, обнаружили, что там уже кто-то есть. Спрятавшись в зарослях сирени, мы стали прислушиваться к голосам. - О Боже! Петр! Нет! Не здесь! Не сейчас! - испуганно шептала женщина. Тяжелое дыхание, звук рвущейся ткани. Тихий повелительный голос мужчины: - Да. Здесь. Сейчас. - Я не могу! Это такой грех! Петр! Мы с тобой страшные грешники! - Держись за перила... Так! И нагнись еще немного. - Ох! Нет! - Ну же, не жмись! Впусти меня глубже! - Мне больно! - Это потому, что ты отвыкла. Я давно не был у тебя. Хорошо, я буду осторожнее... Ну вот, уже не так больно, правда, милая? - Поцелуй меня!.. Ммм... Ты меня любишь? - Я любил тебя, люблю и буду любить! - Да! Не убирай руку! Так сладко! - Умница моя, хорошая, ну, держись покрепче! Деревянные перила ходили ходуном, тряслись даже сиреневые кусты, наше убежище. Женские стоны, вначале приглушенные, становились все громче... Когда все закончилось, я обнаружил, что держу в обьятиях Сашеньку и прижимаюсь щекой к ее голому плечику. Ее косынка сбилась куда-то набок. Я с трудом перевел дыхание и нехотя разжал руки. - Я приду к тебе ночью, - сказал мужчина, выходя из беседки. -- Отпусти сегодня горничную. Это был мой дядя. Неторопливой, небрежной походкой он направился к дому. Немного погодя, вышла и женщина. Она закрывала лицо и старалась держаться в тени. Сейчас я понимаю, что это могла быть только сашенькина гувернантка, но тогда я почему-то решил, что это матушка... Чтобы отвлечься от навязчивого наваждения, я кликнул к себе Никитку. - Ну, как у тебя обстоят дела с барышней? Рассказывай. Да с чувством, с толком, с расстановкой! - Ежели по-порядку говорить, то спервоначалу барышня были на меня оченно даже обиженные. - Разумеется. - Слушать ничего не хотели, бились, руками дрались и всякими жалкими словами обзывались: и холоп я, и вор, и предатель. - Это верно. И как же ты ее умаслил? - Принес хересу из шкапа, початую бутылку. Они и успокоились. - Что?! Так ты мой херес выжрал, разбойник? - Они-с. Выкушать до донышка изволили. Потом долго рыдали, но уже у меня на руках-с. А я, как вы велели, барышню увещевал, уговаривал, уму-разуму научал. Барину, говорю, нужно угождать, и тогда барин будет ласков. А ежели ерепениться начнешь, то прибьет как муху, или, того хуже, из дому прогонит. Барышня меня послушали... - Так и послушала? Да ты что-то недоговариваешь! Ладно, продолжай, знаю я ваши секреты! - И пообещал я ее всяческому обхождению научить, как, стало быть, ласку вам оказывать. - И что? Научил? - Не совсем еще. Ротиком ничего делать не умеют. Уж мы с ней мучились-мучились! Сначала морковку из кухни принесли для наглядности, потом на живом -- на мне то бишь -- пробовать стали. - Барышня на тебе пробовать не побрезговала?! - Так мы с ней сколько мыли его одеколонами да духами всяким! До сих пор зудит. И ландышами воняет. - В подтверждение своих слов Никитка стал с готовностью развязывать штаны. Я замахал на него руками. - Обойдусь как-нибудь без твоих ландышей! Ты мне лучше ваши экзерсисы покажи. Любопытно посмотреть, как это ты барышню уму научаешь? - Так это запросто! Вы завтра сделайте вид, что уходите, а сами за ширмочками схоронитесь. Все и увидете-с! А я потом барышню в садик уведу или на кухню, а вы уйдете тихими стопами. Только раньше времени себя не кажите, а то все дело испортите! - Посмотрим, какие у вас там дела... - И еще пожалуйте десять рублей на винцо. Дешевенького-то они пить не станут. - Опять винцо?! Ты смотри, не спои мне барышню! - Без этого никак невозможно-с. Очень уж они трепетные. - Ладно, возьми. Сам, главное, не спейся. - Я, барин, спиртного в рот не беру, вы же знаете. Сыздетства на бытьку насмотрелся, как он пьяный домой приходил... Мамке горячие щи в лицо плескал, а нас с сестрицей к кровати вожжами привязывал и бил смертным боем. С тех пор вино мне вроде как поганым кажется. Никиткин план удался. Вечером следующего дня я собрался в клуб, а потом отпустил извозчика пустым. За ширмами я обнаружил стул, расчетливо поставленный как раз напротив щели между двумя рамами, через которую открывался великолепный вид. Они не заставили себя ждать. Судя по громкому смеху и красным пятнам на щеках Эжени, Никитка уже успел подпоить ее. Придерживая барышню под локоток, он провел ее прямиком к кровати, усадил на краешек, и, стоя перед ней, быстро разоблачился. Эжени захохотала и спрятала лицо в подушки. Но Никитка был вполне серьезен. - Барышня! Вы не отвлекайтесь! Помните, что я вам вчера говорил? - Пом...ню, - стонала Эжени. Она откинулась на кровать и умирала в приступе смеха, цепляясь руками за что попало. Простыня почти сползла, подушка упала на пол. Никитка, укоризненно качая головой, поднял подушку и бросил ее барышне на живот. А она, лежа, слабыми от смеха руками снова попыталась кинуть ее в Никитку. - Одни шалости на уме! - Он отнял подушку и отложил в сторону. - Вы мне, Женечка, сегодня урок сдаете. На время. Он поставил рядом с кроватью песочные часы. - Пять минут у вас, барышня. Должны успеть. Он лег на кровать и заложил руки за голову. Эжени нагнулась было к нему... и снова залилась безудержным смехом. Никитка вздохнул. - Вроде совсем как взрослая барышня, а все хихоньки да хаханьки! Эдак вы никогда ничему не научитесь! Прошло еще минут пять, прежде чем Эжени наконец успокоилась. Никитка перевернул часы. Эжени откинула локоны, склонилась над ним... - Рукой себе не помогай! - сторого поправил тот. Эжени послушно убрала руку. - Смотри, сколько слюны на живот натекло! Ну кто так делает? Никитка несколько раз перевернул часы. - Верите -- нет, барышня, а я сейчас усну. Скучища смертная. Эжени возмущенно выпрямилась. - А что не так? Я стараюсь как могу! - Стараться-то ты стараешься, а чувства в тебе никакого. Без всякого удовольствия делаешь. - Так я тебе еще и с удовольствием должна?! - Это, барышня, обязательно. Без удовольствия не стоит и браться. Дай, покажу, как надо. И Никитка показал! Он привлек к себе барышню и поцеловал ее в губы с такой страстной, долго сдерживаемой нежностью, что Эжени вся обмякла под ним, как под порывом горячего летнего ветра. А следующий поцелуй пришелся в центр розового цветка, окруженного ворохом кружевных юбок. - Возьми и ты, - быстро прошептал Никитка и прижался к ее лицу. Они уложились в пять минут. Да, следует признать, что юнец опять обставил меня. И с какой неслыханной дерзостью! Я с замиранием сердца досмотрел сцену до конца, потом Никитка под каким-то предлогом вывел разомлевшую барышню, и я ушел в кабинет -- размышлять об увиденном. Вскоре появился Никитка. Он уже уложил спать свою барышню. Я обнял его: - Опасную игру ведешь, мой мальчик. Не боишься? Сам-то хоть понимаешь, что делаешь? Он не ответил. Я поцеловал его в красивые губы. Никитка покраснел до корней волос: - Барышню бы вам, барин, - смущенно пробормотал он. А я гладил его прекрасное тело, нежную кожу, шелковые кудри. Никогда раньше я так не ласкал его. Он получал только те прицельные, сугубо утилитарные ласки, которые даются не ради самого человека, но ради доставляемого им удовольствия. А Никитка достался мне просто и дешево. Достаточно было сунуть ему в руку два рубля и поманить к себе на диван... - Скажи мне, милый мой иудушка... Нет, прежде поцелуй, а потом скажи: любишь ли ты меня? И как ты меня любишь? - Не знаю, барин, что вы под этим словом "любовь" понимаете. Меня за всю мою жизнь только мамка любила да сестрица. И я раньше только их и любил. Когда я к вам служить пошел, то, можно сказать, барина впервые увидел. И ходите вы по-особому, чинно, не как мужики сиволапые, и смотрите приветливо. Говорите складно, по-благородному, даже если со мной дурачитесь. Одеты нарядно, ручки маленькие да нежные. Не деретесь, зло на людях почем зря не срываете. Никогда я от вас слова обидного не слышал. А то, что баловаться любите, так на то вы и барин. Вы бы мне заместо отца родного были, да только я вам не родня. Я для вас - хуже приблудной собаченки. Сегодня брюшко почешете, завтра -- пинком за дверь. - Прав ты, Никита. Режет глаза... А барышню ты как любишь? - А барышню мне жалко до ужаса. Одна она, бедная. Нет у нее заступника. Только я, вор, холоп, предатель, дурак и Ванька для битья.

Новелла вторая.
Лютый.

Действующие лица:

Служанка Глафира
Юна, хороша собой, весела, небольшого роста.
Авантюристка по натуре.
Склонна к «девичьим играм».
Роль по сюжету: Тематический Посредник.
Специфика роли: без нее ваащще ничего не получится.

Муж Дмитрий Петрович
Молод, в мундире с шитьем, красавец-офицер.
Влюблен в собственную Жену.
Специфически и безответно.
Насчет «безответно»: так ему кажется.
Ну, так получилось!

Жена Настасья Сергеевна
Дочь купеческая, за офицера выдана. Хороша собой, умна и…
И прочее.
На год старше Глафиры. И ростом повыше.
В личной жизни все сложно, поскольку:
а) Склонна к «девичьим играм».
б) Любит Мужа «странною любовью», аналогичной его собственной.
И тоже безответно.
Насчет «безответно»: так ей кажется.
Прямо, как ее Мужу.

Ближе к вечеру в пятницу, Настасья Сергеевна грустно сидела в гостиной за чаем. Горничная Глафира хлопотала в комнатах.

Что же Вы, Настасья Сергеевна все грустите? Чай вышли замуж недавно! Муж у Вас справный. Нет причин для тоски-печали! – спросила служанка, которая, как ни странно, вела себя в доме достаточно свободно, не как прислуга, а скорее как компаньонка. И позволяла себе разговоры совсем не позволительные для обычной служанки.

Муж то справный, - вздохнула Настасья Сергеевна. - Да не близки мы с ним. Все по имени-отчеству друг друга зовем… Да и не учит он меня. Вот в батюшкином доме и меня, и сестер по субботам учивали, на весь дом визг стоял. Зато и зла никто ни на кого не держал. Да и Матушке моей от Батюшки, хоть и за дверями, не при нас, доставалось крепко. А Муж меня все время, что женаты, ни разу не учил.

А нужно ли? – лукаво посмотрела на хозяйку Глафира. - Чай ласков он с Вами, зачем учить, коли приголубить можно!

Ласков, а что толку? - с обидой произнесла молодая женщина. - Не учит, значит, не уважает. У нас так заведено. Хоть смолоду, хоть позже, Муж должен Жене внимание оказывать. И добрым словом, и лаской, и поучением.

Так попросите его прямо, в чем дело? – удивленно сказала Глафира. - Уж не откажет, законной-то супруге во внимании. Чай, есть на что у Вас посмотреть. А как поучит, так слаще обнимет, да приласкает. И Вам привычнее.

Что ты, Глафира, аль с ума сошла? – молодая женщина всплеснула руками. - Нешто можно Жене Мужа про такое просить? Сам должен догадаться.

Так может у них и не принято? – с сомнением спросила Глафира.

Верно так, - вздохнула Настасья. - Дмитрий Петрович ведь дворянин, а я купеческого рода. Может у них обычая «учить» уже и нет. И тогда проси – не проси…

Тогда… - обычно смешливое лицо Глафиры стало на секунду задумчивым, но внезапно улыбка просияла на нем, как луч Солнца, - Завтра ведь суббота?

Ну, и что? - не поняла Настасья.

Как что? – удивилась Глафира. - Скоро Дмитрий Петрович придут. Так Вы при нем меня крепко пожурите, да пригрозите выгнать взашей. А я в ноги Вам брошусь, мол, не губите, и попрошу посечь взамен. Вы согласитесь, а я розог приготовлю. Вы завтра вечером меня и посечете. Ну, а после уж и Дмитрию Петровичу предложите Вас «поучить».

Думаешь, согласится? – с сомнением произнесла Настасья.

Согласится, как увидит, что Вы меня лозиной охаживаете. Вы уж мне заднюшку без крови распишите, а я в голос покричу. Дмитрий Петрович и не устоит, чтобы такие песни из Ваших уст сахарных послушать, да на узоры на мягком месте полюбоваться, уж мне поверьте.

А это мысль, - задумчиво произнесла Настасья, и тут же нахмурилась. - А не грешно ли тебя безвинную сечь? Чай не сладко, уж я то знаю.

А коли знаете, зачем хотите, чтобы Муж Вас лозой полосовал? – хитро прищурилась Глафира.

Ну… - покраснела Настасья. - Это смотря кто сечет… Мне всегда хотелось, чтобы Муж учил меня, как это от веку предками заведено, чай не безгрешна…

Ну, так и я не без греха, - рассмеялась Глафира, - И мне от Вашей руки поучение принять незазорно. Уж потерплю как-нибудь… А насчет вины, так ее завсегда найти можно.

В это время раздался стук входной двери и в прихожей послышался голос Дмитрия Петровича:
- Настасья Сергеевна, дома ли?

Глафира быстро взглянула на хозяйку. Та чуть заметно кивнула головой в знак согласия на ее авантюру, и служанка, недолго думая, схватила со стола изящную фарфоровую сахарницу, и, пока хозяйка не передумала, с размаху грохнула ее об пол.

Сахарница была из любимого сервиза Настасьи, и та подумала, что теперь высечет Глафиру без какого-либо стеснения. И обрушила свой неподдельный гнев на уже не столь невиновную служанку.

Ах ты, мерзавка! – вскричала она. - Да что же ты вытворяешь! Ничего тебе, дрянь такая, доверить нельзя!

В гостиную вошел подтянутый офицер в темно-зеленом мундире с эполетами.

Что случилось? – спросил он. – По какому поводу шум?

Вот, глядите, Дмитрий Петрович! – широким жестом продемонстрировала осколки и разбросанный по полу сахар его супруга. – Сил моих больше нет терпеть в доме эту неумеху! Пусть собирает вещи, и, поутру, чтобы духу ее здесь не было!

Смилуйтесь, Настасья Сергеевна! – всплеснула руками Глафира. – Не гоните меня! Куда мне идти?

И бросилась перед хозяйкой на колени.

Не мое это дело! – почти всерьез разгневанно сказала Настасья. – Чтобы уже завтра, завтра же тебя здесь не было!

Погодите, Настасья Сергеевна! – вежливо остановил ее обвинительную речь вошедший офицер. – Ведь Вы никогда не жаловались на Глафиру. Стоит ли ее прогонять из-за одной оплошности? Ну, накажите ее, как полагается, и дело с концом!

Ваша правда, Дмитрий Петрович! – горячо воскликнула Глафира, - Настасья Сергеевна, накажите меня, но не прогоняйте!

Как же наказать тебя? – нахмурилась Настасья Сергеевна.

Да посеките меня! – с жаром попросила Глафира. – Завтра же, в субботу, и поучите меня! А я уж потерплю, мне что…

Хорошо, - сказала Настасья, - Только будь любезна, сама приготовь розги для себя на завтра.
- Сделаем, Настасья Сергеевна! – с каким-то неуместным восторгом отозвалась Глафира, вскочила с колен и убежала…

Да нет, не за розгами. За веником.

Супруги перешли в кабинет мужа.

Неужто лозой Глафиру попотчуете, Настасья Сергеевна? – спросил офицер.

Обязательно. Шкуру с нее спущу, так, что неделю не присядет! – грозно провозгласила Настасья, и чуть виновато обратилась к мужу. – Прошу прощения, Дмитрий Петрович, что сделала Вас свидетелем столь вульгарной сцены!

Пустое, - заметил ее муж. - Я и не такое видел!

Сергей Петрович! – как бы с неохотой продолжила Настасья, хотя сейчас решался вопрос о том, удастся ли привлечь ее мужа для исполнения роли наблюдателя предполагаемой экзекуции. - Я хотела Вас просить помочь. Вы ведь, по долгу службы, применяли сечение? Как лучше это… Ну, Вы понимаете…

Да нет ничего проще! – пожал плечами офицер, которому пару раз приходилось распоряжаться поркой, правда, отнюдь не молодых девушек, а солдат. – Разложите на скамейке, привяжете покрепче, и прутиком по филейным частям. Хотите, с оттяжкой, чтобы больнее и надолго запомнила, хотите, просто сверху лозу кладите. Ну, и с количеством розог неплохо определиться, чтобы Глафира знала, сколько ей терпеть.

Да порядок я знаю, - нетерпеливо махнула рукой Настасья. - Слава Богу, в доме моего батюшки меня частенько секли.

Правда? – с удивлением, и каким-то преувеличенным интересом спросил офицер.

Да, - подтвердила Настасья, - У нас по субботам так заведено было, что детей и слуг по субботам, вечером, пороли. Слуг по вине смотря, а детей обязательно. Дюжину розог, не меньше. А после батюшка и матушку нашу плеткой угощал, есть у него такая, особая. Или тоже розог велел подать, и учил ее в спаленке, как положено, без свидетелей. Но мы-то уж знали.

Суровая у Вас семья, - с каким-то неподдельным уважением в голосе произнес Дмитрий Петрович.

Семья как семья, - пожала плечами Настасья. - Хорошая семья, крепкая. Секли часто, зато зла никто друг на друга не держал, знали, что перед батюшкой все равны, и лоза его хлещет справедливо. Глафире там тоже доставалось, это она здесь, у нас с Вами распустилась, и про розги позабыла. Да и я тоже…

Офицер как бы смущенно покачал головой.

Так Вы поможете? – спросила его напрямик Настасья.

Э-э-э… Конечно, - с небольшим колебанием в голосе подтвердил Дмитрий Петрович. - А чем я могу помочь?

Хорошо, я помогу, - чуть смущенно произнес офицер.

Нужно отметить, что офицер был молод, хорош собой, но, как бы это помягче сказать, не богат. И родня его была, скажем прямо, не из миллионщиков. Служивые, типа «Слуга Царю, отец солдатам», но без золотого мешка за плечами. Ну и наш офицер поступил подобно многим небогатым дворянам России того времени. Вступил в мезальянс, взяв в жены дочку купца первой гильдии. Естественно, с хорошим приданым. Купеческая дочка-красавица, что называется «кровь с молоком». Жить бы с ней, как говорится, в любви и согласии, только…

Только проблема возникла у офицера.

Моральная.
Как увидел Дмитрий Петрович свою суженую, так и воспылал к ней желанием.

Необычным.

Захотелось ему разложить свою невесту на деревянной скамейке (именно на скамейке!) и крепко высечь ее розгами (именно розгами!), в один прут. До красных рубцов, даже до крови.

А нужно сказать, что в те времена, а речь идет о царствовании Александра II, Царя Освободителя, в дворянских семьях не то что «учить» свою жену, а просто дать ей пощечину считалось за моветон, вплоть до нерукопожатности. И осуществить свое желание офицер мог только при условии полного и безоговорочного согласия на то своей благоверной.

И здесь возникла другая проблема.

И тоже моральная.

После венчания, когда новобрачные остались одни, и приступили, так сказать к честному делу, офицер, раздевая свою, уже законную супругу, и прикидывая, за какую мифическую «вину» ее можно будет наказать, увидел чудо, которого раньше не замечал.

Кто хоть раз в жизни видел глаза влюбленной Женщины, поймет его.

Темные глаза изумительно сложенной шатенки буквально пленили его.

И все. Пропал.

Тут нужно сказать следующее. В те времена любовь-морковь существовала больше в романах. А в жизни женились по сговору старших в роду, или по расчету. И, кстати, выходили замуж тоже. И личное счастье отнюдь не было предполагаемым по умолчанию атрибутом брака. Впрочем, и развод, и де-юре, и де-факто был весьма проблематичным мероприятием. В этом были и плюсы, и минусы. Наш офицер женился не по любви. Да, лицом и прочим его избранница была весьма красива, но мезальянс делали вовсе не ради этого. Купцы отдавали дочек за дворян ради перспектив их потомства. Уж они, «тертые калачи», прекрасно знали, что именно желали получить на самом деле «соискатели руки и сердца», но, при этом, действовали по старинному правилу: «Стерпится, слюбится!».

И вот случилось. Один взгляд Настасьи покорил нашего офицера, и он уже и помыслить не мог, чтобы искать за своей любимой супругой вину ради того, чтобы ее высечь. Нет, красота ее была достойна нежных ласк, а не розог.

И Дмитрий Петрович сказал своим необычным желаниям твердое «нет».

А желания остались…

И вот, такое признание. Оказывается, его избранница не чужда розгам, и даже не видит в них, в принципе, ничего дурного.

Тем же вечером, чуть позже, Глафира, спросив позволения у Настасьи Сергеевны, отлучилась из дому, но вскоре вернулась, принеся чуть не охапку прутьев. Настасья встретила ее сурово.

– Что ты наделала? – спросила она ее. – Теперь я даже простить тебя не смогу. Дмитрий Петрович обещал проследить за твоим сечением.

Так Вы же того сами хотели! – удивилась Глафира, - Все как мы говорили. Дмитрий Петрович согласились. Вам впору радоваться!

Ты уж что-то много радуешься! – сердито произнесла Настасья, - Как будто не тебе первой под лозой лежать.

И полежу, - легкомысленно улыбнулась Глафира, - Чай для Вашей же пользы.

А что больно будет, не боишься? – спросила Настасья.

Так, то от Вашей руки секущей зависит! – странно пояснила свою веселость Глафира. – От Вашей руки я лозу хоть каждый день получать готова.

О чем это ты? – удивилась Настасья Сергеевна.

Так я же у Вас в услужении, почитай, как пять лет. Как я сиротой осталась, так меня к Вам и приставили.

И что? - не поняла намеков Настасья Сергеевна.

Так Вы ни разу про мои проказы да оплошки батюшке своему не сказывали. И секли меня куда реже, чем Вашу милость. Пару раз Вы даже из-за моих провинностей под розги легли. Я-то все помню, сколько Вы добра для меня сделали. А как Вы отдельным домом с Дмитрием Петровичем жить задумали, и меня к себе забрали. И жизнь вольготную мне определили, без обид, без понуканий. Только неправильно это. Вам, Настасья Сергеевна, пора строгости учиться. Чай не дочь хозяйская, а сама хозяйка дому. Так с меня и начните, а то скоро я хозяйскую руку позабуду и наглеть стану.

Глупости говоришь! – Настасья сердито покачала головой. – Разве можно зазря сечь?

Не зазря, а для порядка, - возразила Глафира, - Так что, секите меня, сколько пожелаете. Я розог в кадушке замочу, завтра готовы будут. Да и еще на неделю хватит. Только Вы уж позвольте «бархатные» приготовить, чтобы зазря кожу не рвать.

Готовь, - распорядилась Настасья Сергеевна, - Чай, и мне пригодятся…

… Весь вечер молодой офицер провел как на иголках. А когда пришло время почивать, и в объятиях его оказалось тело супруги его любезной, он, прежде чем взять ее, долго ласкал Настасьины ягодицы, мечтая о том, как они, прохладные и гладкие, нальются припухлостями рубцов от розог и станут горячими и… Еще более желанными. И от ласк его в эту ночь Настасья Сергеевна стонала громче и дольше обычного.

И не знал офицер, что супруга его мечтала в те самые мгновения, как он (именно он!) разложит ее на деревянной скамейке (обязательно на скамейке!) и первая розга вопьется в ее ягодицы. И это будет не батюшкина жгучая лоза, а розга от любимого мужа, который так сладко сжимает ее мягкие нижние полушария. Странно, но боль от отцовской лозы, сурово карающей ее за провинности, когда реальные, а когда и вымышленные, Настасья четко отделяла от боли, ожидаемой от завтрашней экзекуции. И это заставляло ее испытывать особое наслаждение от ласк Дмитрия Петровича, гораздо острее, чем обычно.

Вы удивитесь, но супруги, несмотря на, так сказать, глубокое, в интимном смысле, взаимное познание, все еще называли друг друга по имени и отчеству. И эта странная дистанция между ними, за два месяца совместной жизни, нисколько не сократилась…

Назавтра, в субботу, все и произошло. Только, не так, как думалась нашим героям, а чуть иначе.

После службы в Церкви, супруги вернулись домой, и Настасья Сергеевна попросила мужа перенести из сеней широкую деревянную скамью в его кабинет, где она для себя определила место предстоящей экзекуции. Дмитрий Петрович, внутренне предвкушая зрелище, и ожидая, что за ним последует продолжение, с удовольствием исполнил ее просьбу. Настасья Сергеевна приготовила три толстых веревки. И, наконец, Глафира внесла в кабинет кадушку с розгами.

Потом провинившаяся девушка встала перед супругами, опустила глаза и произнесла ритуальную фразу:

Настасья Сергеевна! Дмитрий Петрович! Накажите меня по обычаю, как положено. Посеките розгами.

Хорошо, - ответила Настасья. - За вину твою определяю тебе тридцать розог.

Как прикажете, - произнесла Глафира. - Я согласна. Посеките меня своей рукой.

Ложись, - приказала Настасья.
Глафира молча перекрестилась и легла на скамью. Следуя молчаливому указанию Настасьи, Дмитрий Петрович взял веревку и плотно примотал покорную девушку к лавке, пропустив веревку возле подмышек. Потом, второй веревкой привязал Глафиру за талию, и подошел к ее ногам.

Ноги сожми, чтобы срамотой не сверкать! – потребовала строгая хозяйка.

Глафира послушно сдвинула ноги, вытянув носки ступней, на которые были надеты шерстяные вязаные чулки. Дмитрий Петрович опутал ее ноги третьей веревкой, и плотно притянул их к скамье. Потом вопросительно поглядел на жену, и взялся за подол юбки привязанной служанки.

Настасья молча кивнула, и Дмитрий Петрович одним движением поднял юбку почти до шеи наказываемой. Потом сделал то же самое с нижней юбкой и рубашкой. Под ними оказались ситцевые панталоны. Дмитрий Петрович снова взглянул на жену. Настасья снова молча кивнула, и офицер, развязав тесемки, спустил панталоны до колен привязанной девушки, полностью обнажив место, предназначенное для наказания. Настасья Сергеевна вынула из кадушки прут, взмахнула со свистом, пробуя его на гибкость. Девушка на скамье поежилась, сжала округлые ягодицы, и тут же их расслабила.

Настасья встала у скамьи так, чтобы поудобнее было стегать привязанную служанку. Дмитрий Петрович встал с другой стороны скамьи, чтобы распоряжаться церемонией наказания.

Настасья Сергеевна откуда-то знала, или интуитивно почувствовала, как именно нужно себя вести экзекутору. Поза и движения ее были изящны и красивы. Дмитрию Петровичу приходилось распоряжаться поркой солдат, и он оценил, что его жена держится много увереннее, чем фельдфебель, который в его полку исполнял экзекуции. Настасья Сергеевна подняла прут, в готовности, по приказу мужа, опустить его на беззащитное обнаженное тело привязанной девушки.

Дмитрий Петрович, оглядев сцену, и посчитав, что все действующие лица, включая и его самого, готовы к исполнению предписанных им ролей, произнес:
- Начинайте!

Настасья Сергеевна с силой опустила прут на обнаженные ягодицы девушки. Глафира резко застонала, Настасья Сергеевна, не оттягивая, как и обещала, прут, подняла его снова вверх. Дмитрий Петрович удовлетворенно оценив заалевшийся, вспухший на белой коже рубец, засчитал удар, произнеся:
- Раз!

Кивнул жене, та хлестнула лозой снова. Снова стон наказываемой девушки. Настасья, выдержав несколько мгновений прут на коже секомой, поднимает его вверх, давая мужу возможность полюбоваться результатом. Тот, оценив силу удара по красноте вспухшего рубца, произносит:
- Два!

Снова взгляд жены на мужа, кивок его головы, и свист розги…
- Три!...

… Розга свистела, стоны наказываемой становились все громче. Когда Дмитрий Петрович произнес «десять», и Настасья приготовилась стегнуть снова, ее муж отрицательно покачал головой и приказал (именно приказал!) сменить прут. Настасья бросила его на пол, подойдя к кадке, вынула новую лозу, и подошла к затихшей на скамейке Глафире.

Дмитрий Петрович удовлетворенно кивнул, и порка продолжилась…

К середине наказания Глафира вскрикивала, и громко всхлипывала между ударами. После двадцатого взмаха лозы, Настасья подчинилась очередному приказу мужа, снова сменила прут, и выслушала короткую нотацию по поводу того, что оставила один красный рубец в стороне от остальных. После этого порка возобновилась. Последние десять ударов Глафира вскрикивала вполне искренне, со слезами в голосе. Настасья почему-то искренне наслаждалась тем, что ее лоза вызывает всплески этих рыданий, любовалась аккуратными полосками на коже наказываемой, и… Наслаждалась приказами (именно приказами!) мужа, фактически распоряжавшегося вместо нее процедурой экзекуции. Его строгий голос вызывал в ней какой-то сладкий трепет. Этому голосу хотелось подчиняться. Выполнять любые его приказы. Даже… Сечь Глафиру…

Здесь нужно отметить, что Глафира была не просто сиротой, взятой в услужение в доме отца Настасьи. Глафира всегда прислуживала только Настасье, жила в ее комнате, и была для самой Настасьи названой сестрой. У Настасьи было трое старших братьев, а она была их единственной младшей сестрой. С Глафирой их связывали особые, весьма личные отношения. Которые многие, и в те времена, да и сейчас, сочли бы весьма необычными. Даже греховными…

Тридцать! - произнес офицер, - Довольно, Настасья Сергеевна!

Настасья отбросила прут и взглянула на исполосованный зад Глафиры. Это зрелище ее взволновало, и она с удовольствием разглядывала высеченные ягодицы служанки, пока Дмитрий Петрович развязывал наказанную девушку.

Но… Высеченная встала со скамейки, подол ее юбки упал и скрыл это зрелище. Взамен открылось другое. Заплаканное лицо девушки, только что исстеганной до этих самых красных рубцов ее, Настасьи, собственной рукою. И эти слезы, пролитые девушкой, совершенно невиновной в том, за что она ее наказала, шокировали Настасью. Нет, она и сама порой, и ревела, и кричала в голос под батюшкиными розгами, и иного не ожидала. Но одно дело разглядывать зад секомой, а другое видеть глаза, полные слез. Слез, пролитых из-за Настасьи. И все произошедшее увиделось молодой женщине совсем по-другому.

Глафира, тем временем, неловко поклонилась им обоим.

Спасибо за науку, Настасья Сергеевна! И Вам, Дмитрий Петрович! – тихо сказала она, - Дозвольте к себе пойти.

Иди с Богом! – ответил офицер.

Когда заплаканная девушка вышла, Настасья умоляюще взглянула на мужа.
- Дозвольте к ней пойти, Дмитрий Петрович? Присмотрю за Глафирой.

Хорошо, - слегка разочарованно произнес офицер, положив на стол веревки.

Настасья быстро вышла из кабинета, прихватив с пола потерянные Глафирой панталоны.

Служанка Настасьи жила в маленькой комнате, которую Настасья называла «девичьей», хотя других служанок там не было. Из прислуги в доме были еще кучер, исполнявший разнообразные хозяйственные обязанности, от дворника до плотника, и повариха. У них были свои, отдельные комнатушки.

Когда Настасья вошла, Глафира лежала, не раздеваясь, на постели, и тихо плакала. Настасья присела на краешек кушетки и погладила ее плечи и спину. Глафира приподнялась, повернулась к ней, обняла за талию, и прижалась к ее груди.

Глашенька, - Настасья нежно погладила ее по волосам, - Бедная моя… Очень больно было?
- Не так больно, Настенька, - назвала ее как в детстве Глафира, - Как…

Стыдно? – спросила Настасья. - Стыдно, что Дмитрий Петрович на тебя смотрел?

Не так стыдно, как страшно, - призналась Глафира, - Лютый он у тебя, Настенька. Как бы не залупцевал тебя, как учить станет. Уж как меня поучал…

Да что ты, Глаша! – удивилась Настасья, - Это я тебя секла!

Нет, Настенька, - серьезно взглянула ей в глаза Глафира, - Уж ты мне поверь, не тот сечет, кто хлещет, а тот, кто приказывает. А приказывал Дмитрий Петрович, не ты. Как тогда, когда меня Серафима-ключница секла, а твой батюшка стоял и поучал.

Прости, я не подумала, - смутилась Настасья, - Не хотела тебя ни смущать, ни пугать.

А потом с неподдельным интересом сказала:
- Глаша, ты ляг… Я… Хочу посмотреть, там…

Глафира покорно легла на кушетке и Настасья нетерпеливой рукой задрала ей юбки на голову, открыв высеченные ягодицы. Наклонилась, жадно разглядывая вблизи результаты своих усилий. Потом потрогала припухшие рубцы. Глафира поежилась.

Больно? – тихо спросила Настасья, - Я сейчас принесу мазь, будет полегче. Лежи.

Она вышла и вскоре вернулась с бутылочкой из темного стекла, в которой было целебное притирание. Отлила немного на ладонь и аккуратно втерла его в сеченую кожу. Потом просто долго гладила ягодицы девушки. Глафира застонала.

Настасьюшка! Погладь там… Как тогда… Чтобы сладко стало!

Настасья живо вспомнила эпизод трехлетней давности, когда их, еще девчонок, вместе наказали розгами и они отлеживались в Настасьиной комнате. Как тогда, она нежно коснулась губами красных полосок. Раз, другой, третий… Потом стала гладить припухшую кожу, по одной половинке зада, по другой… Потом между ними, вниз, к изножью, по срамному месту.

Глафира раздвинула ноги и приподнялась на коленях.

Глашеньку на коленочки. Задочек погладим, кисоньку погладим, - приговаривала Настасья, нежно поглаживая Глафире ягодицы и низ живота, все ближе к сладостному бугорку в мокрой складке.

Потом ласково прижала пальцами сладкое место. Глафира напряглась всем телом и громко застонала в сладкой истоме. Настасья умелыми ласками уложила Глафиру обратно на кушетку и заставила ее расслабиться.

Полежи, Глаша, - сказала она.

Спасибо, Настасьюшка! – с чувством прошептала Глафира.

Настасья улыбнулась, но чувство вины от того, что она безвинно причинила боль своей названной сестре, да и что там греха таить, полюбовнице, подружке по девичьим ласкам, не покидало ее. И это чувство помогло ей найти определенный тон для разговора с мужем, когда она вернулась в его кабинет.

Дмитрий Петрович! – с чувством произнесла она, - У меня сердце не на месте! Стыдно, что я за такую мелочь порола сироту. Не стоила сахарница ее слез.

Не понимаю, - нахмурился офицер, - То Вы, Настасья Сергеевна, выгнать ее грозитесь, то жалеете, что отхлестали чуток. Да всыпали всего ничего, три десятка горячих. И наказывали ее своими руками, дома, не на съезжей, не на конюшне. Даже не до крови, так, поплакать чуть-чуть. Тоже мне трагедия! Да девчонке впору плясать от счастья, что Вы ее так, жалеючи, поучили.

А мне стыдно, - честно призналась Настасья, и, внезапно, решилась попросить мужа о главном, для чего эта странная «комедия» с наказанием Глафиры и затевалась. - Дмитрий Петрович! Не могли бы Вы мне помочь еще?

Рад служить Вам, - отозвался муж, и, как ему показалось, пошутил: - А что, кого-то еще нужно посечь?

Нужно. Меня, - твердо произнесла, глядя ему в глаза Настасья, - Посеките меня, как Глафиру, прямо сейчас. Розгами. Больно.

Почту за честь и с превеликим удовольствием, - так же твердо, уже не шутя, ответил ее супруг, которому показалось, что сбываются его самые странные и сокровенные мечты, - Впрочем, стоит ли так переживать из-за какой-то горничной?

Не в ней дело, - почти призналась ему Настасья, - Просто освободите меня от чувства вины. Сегодня суббота, а у батюшки меня завсегда по субботам секли. Вы уж не откажите, чай жена я Вам.

Что же не посечь-то супругу свою,- усмехнулся Дмитрий Петрович, - Только не обидитесь ли после, не посчитаете ли, что жесток я с Вами?

Ах, нет! – воскликнула Настасья, - Как можно? Чай, сама попросила!

Ну, тогда… Ложитесь, сударыня! – чуть насмешливо произнес офицер, указывая на скамью.

Настасья, потупив взор и чуть-чуть покраснев, подошла к скамье и легла на нее вниз лицом, сдвинув ноги. Дмитрий Петрович взял со стола веревки, но Настасья отрицательно покачала головой.

Это лишнее, - сказала она.

Ну как же лишнее! – удивился офицер, - Чай больно будет!

Вытерплю, - твердо произнесла Настасья, и добавила: - У батюшки и полста, и сотню без привязи вылеживала, авось и у Вашей милости три десятка смогу.

Офицер восхищенно покачал головой и взялся за подол. Задрал Настасье юбки и взялся за тесемки шелковых панталон.

Спустить, или просто раздвинуть? – спросил он свою жену.

Вовсе снимите, - последовал удивительный ответ. - Вы муж мой, Вам на мою стыдобушку смотреть не зазорно.

Офицер, не торопясь, аккуратно, спустил панталоны лежащей женщины и освободил ее от этого интимного предмета туалета, обнажив ее от пояса до подвязок чулок, перехватывавших ее изящные бедра чуть выше колен. С удовольствием взглянул на открывшуюся ему интимную картину между ног лежащей на скамье жены. Впрочем, та скромно сдвинула ноги и вытянулась «в струнку».

Офицер оглядел полуобнаженную женщину, покорно лежащую в готовности принять жгучую боль от его руки. Взял из кадки прут. Видя это, Настасья привычно сжала и тут же расслабила ягодицы. Это зрелище странным образом поразило офицера, и он, опустив лозу, снова залюбовался любимой женщиной, приготовившейся к телесному наказанию. Но Настасья, повернув голову, произнесла:

Начинайте, Дмитрий Петрович, не томите.

Офицер покачал головой и произнес:
- Ну что же, Настасья Сергеевна, я, по Вашей просьбе, дам Вам тридцать розог. Хотя никакой вины за Вами, достойной столь строгого наказания, я не знаю. Но Вам виднее, за что получать боль, и стоит ли заслуженная, на мой взгляд, порка горничной таких страданий. Осталось определить, как Вас наказывать, легко, ординарно, крепко, с жесточью, или без милосердия?

Как Ваша милость изволит решить, - вздохнула молодая женщина.

Тогда рассудим так. Без милосердия секут шпицрутенами, а их у нас нет. С жесточью секут так, чтобы шкуру спустить, но чтобы секомый обязательно живым остался. Строго, это когда секут до крови, частенько до бесчувствия. Думаю, эти варианты нам не подойдут, чай повод для сечения ничтожен. При легком сечении и следов почти не остается, и секомый ни стонет, ни кричит, разве что совсем уж для вида. Раз уж Вы у нас искушенная, по части розог, это Вас не впечатлит. А вот при ординарном сечении следы остаются красивые, и секомый стонет, или кричит, по-всякому бывает. Так что не обессудьте, Настасья Сергеевна, но извольте получить тридцать горячих ординарным способом.

Воля Ваша, - согласилась Настасья, - Секите.

Не видя больше повода затягивать начало этого странного наказания и любоваться прелестями своей жены. Дмитрий Петрович взмахнул прутом. Розга вспела в воздухе и со звонким хлопком опустилась на обнаженные ягодицы Настасьи. Молодая женщина тихо застонала. Выдержав несколько мгновений прут на теле наказываемой, офицер аккуратно поднял прут, не оттягивая сеченной кожи, щадя, не разрывая ее до крови. На белой коже вспух первый красный рубец, совершенно изменивший зрелище, сделавший его более волнующим.

Это было совсем иначе, чем порка Глафиры. Ягодицы Настасьи были чуть белее, и если на заду служанки рубцы выглядели естественно и ожидаемо, то на теле ее госпожи красные полосы от таких же ударов смотрелись изящно, почти изысканно.

Да и терпела сечение Настасья иначе. Не кричала, даже не всхлипывала, хотя Дмитрий Петрович клал лозу так же сильно, как в самом начале. Стонала, и ее стоны казались мужу изумительной музыкой, желанной слуху и прекрасной своей изысканностью. Все было странным образом красиво. Белая кожа, понемногу краснеющая от ударов лозы. Рубцы, сияющие на белом. Белоснежные складки нижних юбок, обрамляющие округлые ягодицы и стройные ноги. Иногда Настасья сжимала половинки зада, и секомое место округлялось. Когда молодая женщина расслабляла округлившиеся половинки, лоза впивалась в них и вновь заставляла их сжиматься. Дмитрий Петрович про себя считал удары, и к концу порки делал все большие паузы между взмахами прута, растягивая удовольствие. Но, взмахнув розгой в тридцатый раз, и услышав громкий стон, отбросил третий прут. Глядя на расписанное лозой тело, он ощутил странное чувство. Нет, отнюдь не вины, а восхищения. Офицер медленно опустился на колени, и погладил высеченные ягодицы жены. Она не пыталась подняться, и замерла, будто чего-то ожидая.

Налюбовавшись без всякого стеснения делом рук своих, Дмитрий Петрович, опустив голову, поцеловал ягодицы жены и тихо произнес:

Настенька… Моя Настенька…

Дмитрий Петрович впервые назвал свою жену по имени.

И, как будто прорвало.

Как будто рухнула какая-то стена, разделявшая их. И в ответ, муж внезапно услышал рыдания молодой женщины, которая только что мужественно вытерпела порку от его руки, но теперь ревела в голос, как маленькая высеченная девочка, и повторяла одно слово:

Митенька! Митенька!

Офицер встал, аккуратно поднял со скамьи плачущую женщину. Прижал ее к груди.

Ревет красавица, заливает слезами шитье мундира. И все норовит скользнуть ниже.

Придерживая, позволил ей встать перед ним на колени.
И этот взгляд…
Взгляд на него, снизу, влюбленных глаз, полных раскаяния, переполненных чувством вины.

Офицер погладил заплаканное лицо любимой женщины, и сказал:
- Ну, все, Настенька, все… Довольно плакать!

А та не унимается:
- Митенька, милый! Дозволь повиниться!

В чем, милая моя? Скажи, поведай мне!

Виновата я! Перед тобой, и перед Глафирой! Лжица я, дрянь мерзкая, безжалостная! Мало ты меня выдрал, ох, мало!

И Настасья сбивчиво рассказала всю историю с самого начала.

Так Глафира невиновна? – удивился Дмитрий Петрович.

Ни в чем, кроме того, что хотела мне помочь! – горячо подтвердила Настасья.

А что же сама ты обо всем мне не рассказала?

Стыдилась, - потупила взор Настасья, - Чай у вас порядки дворянские, жен у вас уже не учат.

Ну, для тебя можно и купеческим обычаем воспользоваться, раз он тебе привычнее, - заметил Дмитрий Петрович, и спросил:
- А скажи мне, Настенька, что же такое у вас с Глафирой, что ты о ней так печешься?

Не служанка она мне, - тихо призналась Настасья, - Хоть и значится в услужении. Подруга она моя единственная, сестра названная. И… Полюбовница.

Это как? – опешил муж.

Любились мы по грешному с нею, до замужества, - открыла Настасья ему странную правду, - Как девки это делают, когда с мужиком нельзя, а сладкого хочется…

Лесбийская любовь… - протянул Дмитрий Петрович.
- Так говорят, - вздохнула его жена. - И стыдно мне, что я хотела чуть-чуть ее лозой настегать, чтобы твое внимание завлечь… А посекла в силу. И сладко было сечь ее, ой, сладко…

Ну что же, - произнес чуть погодя офицер, - Тогда веди сюда свою полюбовницу. Буду вам допрос учинять.

За что? – испуганно произнесла Настасья.

Вину вашу разобрать, - ответил Дмитрий Петрович.

Настасья Сергеевна вышла из комнаты, и через некоторое время вернулась с Глафирой. И госпожа, и служанка выглядели весьма растерянными. Мысль о том, что их «заговор розог» раскрыт, и заодно открылись их «странные» отношения, внушала им страх. А суровый взгляд Дмитрия Петровича не обещал ничего хорошего.

Ну что же, подруженьки, - строго произнес муж Настасьи, - присядьте-ка на скамью. Будем вину каждой определять.

Госпожа и служанка послушно присели на скамью. Дмитрий Петрович встал перед ними, угрюмо глядя сверху вниз то на одну, то на другую. Настасья смущенно опустила взор, а Глафира на мгновение даже зажмурилась от страха, так грозно поглядел на них молодой офицер.

Я… Я…, - раздались сразу оба испуганных женских голоса. И тут же замолкли, затихли под тяжестью сурового взгляда молодого мужчины.

Начнем с младшей, - сказал Дмитрий Петрович. – Говори ты, Глафира!

Виновата я, Дмитрий Петрович! – быстро произнесла служанка. – И на то, чтобы Вас на розги для Настасьи Сергеевны уговорить, я ее подбила. И когда любились мы друг с дружкой, я первая начала. Меня и посеките!

Ваше слово, Настасья Сергеевна, - строго произнес Дмитрий Петрович.

Я виновата, Дмитрий Петрович! - с жаром начала обвинять себя Настасья. – Я старшая, мне и ответ держать. Я Глафире про свою тоску поведала, нет чтобы мужу любезному все рассказать! А Глафира, добрая душа, мне помочь согласилась. И любились мы с нею, потому, что мне после отцовской лозы сладкого захотелось! Меня и секите, а Глафире пардону дайте!

Глафира попыталась что-то возразить, но осеклась под суровым взглядом молодого офицера.

Обе сидящие на скамье замолчали, ожидая решения. Одна, дрожа, ждала изъявления воли своего мужа. Другая, чуть не плача, того же самого от хозяина.

Немного поразмыслив, Дмитрий Петрович сказал следующее.
- Что же, - строго произнес он, - отвечать за все будет старшая.

Смилуйтесь! – Глафира со слезами на глазах протянула к нему руки. – Нешто можно Настасью Сергевну за мои вины пороть?!

Не спорь, Глафира! - Настасья силой удержала названую сестру за плечи и кивнула мужу. - Благодарствую, Дмитрий Петрович! Дозвольте Глафиру к себе отправить. А уж Вы меня…

Э, не-е-ет, - протянул ее муж, - так дело не пойдет! Глафира останется посмотреть на Ваше поучение. А заодно и разоблачиться Вам поможет.

Как так?! – Глафира вспыхнула лицом. - Как разоблачиться?

А вот так! – молодой офицер хищно усмехнулся, - Разденешь свою госпожу и полюбовницу донага, чай, небось, не впервой. И за ножки ее подержишь. А заодно пример тебе будет, что бывает, когда жена мужа обманывает, да любостайничает. Чай, приласкала она тебя сейчас, а? Что замолкла?

И госпожа, и ее служанка покраснели, и Дмитрий Петрович понял, что угадал все только что произошедшее, о чем Настасья не успела повиниться.

Не возражай, Глафира! – вновь остановила свою юную защитницу Настасья. - Муж мой в своем праве. Виноватая я перед ним. А тебе и впрямь полезно на поучение мужнее взглянуть, для порядку. Чтоб неповадно грешить было.

И, поднявшись со скамьи, поклонилась мужу.

Согласная я, Дмитрий Петрович. Накажите меня, чай виновата. Поучите лозой, как следует.

Раздень ее, Глафира, - холодно распорядился молодой офицер.

Служанка, со слезами на глазах, тоже поднялась со скамьи, и приступила к раздеванию своей госпожи.

Дмитрий Петрович отвел взгляд чуть в сторону, но от его взора не укрылись подробности разоблачения его жены от многочисленных одежд, что ревниво скрывали ее телесную красоту. Впрочем, Настасья не особенно пыталась прикрыть свои прелести, справедливо полагая, что мужу глядеть на такое незазорно. И когда Глафира, собрав в охапку и платье, и белье, отложила снятую с хозяйки одежду в сторону, предварительно оросив ее слезами, Настасья, не стесняясь в обворожительной наготе взглядов своего законного супруга, встала перед ним, и с поклоном произнесла:
- Учите меня, Дмитрий Петрович.

Муж молча указал на скамью. Настасья перекрестилась и легла, вытянув ноги. Глафира, памятуя распоряжение своего хозяина, встала на колени у скамьи, и, шмыгнув носом, взялась руками за щиколотки своей госпожи.

Дмитрий Петрович вынул из кадки очередной прут, взмахнул им в воздухе, пробуя гибкость. Настасья вздохнула, а Глафира всхлипнула.

Считай, Глафира! – распорядился молодой офицер, подходя к скамье, и изготовившись нанести первый удар по раскрасневшимся от предыдущей порции розог ягодицам своей жены.

С-слушаю-с! – с каким-то почтительным всхлипом произнесла служанка.

Дмитрий Петрович взмахнул лозой, и первый след от нового наказания заалел на розовом фоне. Настасья издала громкий стон.

Снова свистит лоза, заставляя лежащую женщину дернуться всем телом от боли и застонать громче.

Д-два! – произносит служанка.

Новый взмах розги заставляет Настасью громко всхлипнуть, сдерживая готовый прорваться крик.

Три! – Глафира сама всхлипывает, и слезы блестят у нее на глазах.

Офицер, не торопясь, размеренно продолжает сечь свою жену. Стоны распростертой под розгами обнаженной красавицы постепенно перерастают в негромкие вскрики. Слезы в голосе служанки, отсчитывающей удары, звучат столь же явно, как и в голосе ее госпожи. После первого десятка офицер меняет прут. Неторопливо подходит к кадке, придирчиво выбирает лозу, давая обеим плачущим особам, и самой секомой, и ее подруге, помогающей, пусть и не по своей воле, в сечении, небольшую передышку. Вернувшись, Дмитрий Петрович молча продолжил экзекуцию. И снова стоны наказываемой молодой женщины, и дрожащий голос служанки аккомпанировали мерному посвисту лозы и хлестким звукам, отмечавшим горячие встречи розги с исполосованными красным ягодицами госпожи. При второй перемене прута, офицер задержался у кадки чуть дольше, издалека полюбовавшись картиной. Настасья, еще ни разу не вскрикнувшая в голос, с покрасневшим заплаканным лицом, всхлипывая, покорно лежала на скамье. Глафира, нервно сжимая щиколотки своей обнаженной госпожи, тихо плакала, и слезы текли по ее лицу. Странно, но это зрелище женских слез не показалось молодому мужчине чем-то отвратительным или жестоким. Напротив, он любовался зрелищем обнаженного женского тела с очаровательным высеченным задом. А слезы…

А слезы придавали этой картине легкую горчинку, особую прелесть.

Не стоит осуждать его. Те времена были эпохой весьма медленного, постепенного смягчения нравов. И в войсках, и в цивильном обществе телесные наказания были привычны. Правда, и, так сказать, «чувственного интереса» к ним обычно никто не испытывал. Если наказание проводилось в семье, в кругу домашних, многие вообще считали это за мелкую неприятность. Ну, посекли, и посекли, эка невидаль.

Вот только из всяких правил бывают исключения.

И зрелище сечения названой сестры, то есть близкой подруги, да еще и связанной с нею особыми «чувственными нежностями», для Глафиры, хорошо знакомой со всеми сомнительными прелестями сечения розгами, было тягостнее, чем если бы ее саму голую разложили под жгучей лозой. В эти мгновения, когда прут касался обнаженной кожи Настасьиных ягодиц, и оставлял очередную жгучую полосу, высекая из груди молодой женщины стон на грани крика, Глафира сама вздрагивала, воспринимая боль подруги как свою. И, считая дрожащим голосом удары, она сама уже почти рыдала в голос.

Офицер не торопясь подошел к скамье со свежим прутом в руке. Глафира проводила его недобрым взглядом. Она уже почти успокоилась, но чувство несправедливости всего происходящего не покидало ее. Ведь все затевалось именно для удовольствия ее наперсницы. И что из этого получилось, кроме мучительного страдания?! И ради кого ее подруга затеяла все это? Ради этого… Лютого…

Сейчас Глафира ненавидела своего хозяина. Ненавидела всем сердцем. И только покорность ее подруги, ни одним движением не выказавшей своего недовольства происходящим, заставляла ее терпеть происходящее, и не броситься на него с кулаками.

Офицер взмахнул лозой и ударил по обнаженным ягодицам своей жены. Настасья со слезами в голосе громко вскрикнула. Прут, впечатавшись в мягкие половинки зада, оставил кровящий след. Потом еще и еще раз… И по иссеченным ягодицам, сбоку пролегла тоненькая красная дорожка… Глафира при виде крови на теле названой сестры, пришла в странное состояние. В ее душе «взорвалась» гремучая смесь отчаяния и боли, чуть приправленных страхом за подругу. И она не выдержала. С искаженным лицом она вскочила и, бросившись на колени между мужем и лежащей на скамейке женой, закрыла секомое место от ударов.

Офицер, опешив, отступил на один шаг. Он не испугался, нет. Еще чего! Просто удивился тому, что произошло. И было чему удивляться. Глафира вела себя вовсе не так, как обычно. Дмитрий Петрович привык видеть ее веселой девушкой, действительно годящейся Настасье в младшие сестры, с улыбкой на лице хлопочущей в комнатах. Сейчас лицо ее выражало все что угодно, только не веселье.

Пощадите! – вскричала его подневольная помощница. – Меня, меня дерите как сидорову козу! Только Настасьюшку ослобоните!

Офицер покачал головой и изготовился, сделав шаг, оттащить смутьянку за косу, убрав сию помеху с пути определенного им для жены наказания. Но Глафира, вскочив, и развернувшись к нему лицом, похоже, готова была всерьез биться за свою наперсницу.

Не смей! – послышалось со скамьи.

Глафира оглянулась на свою подругу. Настасья, приподнявшись на лавке, яростно глядела на нее.

Не смей тронуть! – чуть тише, но так же грозно произнесла она. – Муж он мне! В своем праве!
И, обращаясь к мужу:
- Прости ее, Митенька! Не карай за помеху. Любит она меня.

Настасьюшка… - Глафира медленно оборачивается к подруге, - я ведь только…

Глашенька! – Настасья, не стесняясь мужа, назвала ее ласково, со слезами на глазах произнеся ее имя. – Не мешай! Подержи за плечи лучше, больно ведь…

Глафира медленно опустилась на колени, возложив руки свои на нежные плечи подруги. Не глядя на офицера тихо произнесла:
- Простите, Дмитрий Петрович. Виновата.

Прости ее Митенька, - Настасья умоляюще взглянула на него снизу.
Офицер покачал головой, чуть смутившись.
- Да не сержусь я, - тихо произнес он. - И Вас, Настасья Сергеевна, учу для порядку только. По семейному, без жесточи.
- Да как же… До крови-то, - Глафира произнесла эти слова тихо, но со страданием в голосе. - Без жесточи… Чай поняли сами, что говорите? Лютый вы… Ох, лютый…

Офицер пожал плечами и спросил:
- Сколько уже дано?

Двадцать три… - ответила Глафира, нежно проведя ладонью по плечам своей подруги.

Считай, - спокойно сказал Дмитрий Петрович, и взмахнул прутом…

… Когда Дмитрий Петрович в тридцатый раз с размаху опустил дозу на тело своей жены, и Глафира, мягко удержав за плечи дернувшуюся от боли Настасью, произнесла последний счет наказания, все участники сцены на некоторое время примолкли, оставаясь на своих местах. Настасья, всхлипывая, лежала на скамье. Глафира, сама в слезах, нежно гладила ее по спине и плечам. «Полюбовница» даже пару раз наклонилась и поцеловала на глазах у мужа нежные плечи, за которые только что держала свою подругу. Сам муж, все еще сжимая прут в руке, стоял над ними, в оцепенении наблюдая эту картину, полную нежности и странной изысканности. Сейчас его уже не шокировали ласки, получаемые его женой от названой сестры. Это было красиво и… трогательно. И ничуть не безнравственно. Не видел он сейчас в этих ласках ничего дурного.

Потом, опомнившись, бросил третий прут.

Подошел к скамье, наклонился, взял жену за локти. Глафира рывком отодвинулась от него, с испугом глядя на хозяина. А Настасья…

Поднялась с его помощью, встала, вся нагая, прекрасная и телом и душой. И слезы на покрасневшем лице ничуть не портили впечатления от ее красоты. И стало… Пусто стало на душе.

Твоя. Любит тебя, всем сердцем любит. Чего тебе еще?
Ведь неповинна в грехах, достойных такого обращения.
За что сек?
Настенька, Настенька… Любовь ты моя несчастная.

Потупила взор Настенька, стоит не шевелясь.

Глафира смотрит на него снизу, все еще не поднявшись с колен. Видно ждет, когда придет ее черед, и ей хозяин прикажет на лавку лечь, да за дерзости ответить.

Вздохнул.

Ступай Глафира, - тихо сказал Дмитрий Петрович.

Девушка удивленно посмотрела сначала на него, потом на Настасью.

Ступай, Глафира, - повторила за мужем Настасья, не поднимая глаз. – Оставь нас.

Служанка тихонько вышла из комнаты.

Дмитрий Петрович молча присел на скамью. Потянул за руку жену. Та молча встала перед ним на колени. Он поднял ей лицо за подбородок и погладил по щеке.

Прости меня, Настенька, - тихо произнес офицер.

За что, Митенька? – так же тихо отозвалась Настасья. – Это ты меня прости за все. И за обман, и за… Глафиру…

Не сержусь я, - вновь повторил офицер, - И Глафиру твою не трону. И даже любиться вам с нею запрещать не буду. Чай мне она не соперница, а тебе подруга верная.

Спасибо, любый мой! – Настасья несмело прижалась к нему. Дмитрий Петрович обнял ее, глянув через плечо жены на ее высеченный зад.

Что и говорить, посек знатно. В кровь. И жалко теперь, ой, жалко…

А чего теперь-то жалеть? Раньше надо было с пощадой стегать. А сейчас уж…

Прости, милая, - шепчет муж, гладя ей плечи.
А она тихонько плачет у него на груди. Не как под лозой, незадолго перед тем, не в голос. Он гладит ее обнаженную спину и Настасья, нет, Его Настенька, понемногу успокаивается. Уже не дрожат ее нежные плечи. Уже тихие всхлипы не звучат рядом с его ухом. Уже ее руки крепко обняли своего мужа и не отпускают.

Послушай, Настенька…

Хочешь, я поклянусь, что никогда больше…

Зачем, любый мой? – она глядит на него чуть снизу. – Что тебя гложет?

Что посек тебя без вины, - он мягко произносит эти слова, говоря от чистого сердца. – Жалко мне тебя. И совестно, что взлютовал, не пощадил.

Да, всыпал ты мне крепко! – она находит в себе силы улыбнуться. – Только, почему же без вины? За такое дело, батюшка мой сразу сотню бы отсчитал, а ты всего два раза по тридцать. Хотя, твоя лоза другая…

В чем же другая? – интересуется Дмитрий Петрович. – Жгучая? Больнее, чем у батюшки твоего?

Жгучая, - тихо и серьезно отвечает его жена. А потом вдруг улыбается: - И сладкая…

Что же сладкого в жесточи? – Дмитрий Петрович наслаждается даже не смыслом ее слов, а музыкой ее речи, - Чай больно! Вон, задок-то до крови расписан. Теперь неделю притираниями умащивать придется!

Так ты и умастишь, - она шепчет эти слова нежно-нежно. – Как расписал, так и приласкаешь. Чай свое… А в другой раз посечешь мягче, так совсем сладко станет.

А не страшно? – он, чуть отстранившись, смотрит ей прямо в глаза. – Ведь права Глафира, я и вправду, лютый.

Неужто не понял ты, любый ты мой? – молодая женщина не отвела взгляд. – Одно мы теперь, а не порознь, как прежде. Уж за это стоило мне, и лозанов вытерпеть, да и выплакаться. Твоя я, теперь. Во всем и навсегда твоя. Хочешь гладь, хочешь секи, от твоей руки мне все любо. Учи меня, как пожелаешь. Хоть ласково, хоть с жесточью. Только…

Что, милая? Проси чего хочешь! - ради нее он сейчас готов на все.

Глафиру, как будешь меня вдругорядь сечь, больше не зови. Ужо сам счет ударам веди, расстарайся, - его жена говорит вполне серьезно. - Что держать меня на скамье ее заставил, и счет ударам на порке вести, в острастку за игры наши девичьи, это все правильно. Хоть и дозволяешь ты ее ласкать, а все же хвастаться этим не дело. А на то, как ты меня учишь, ей смотреть не след. Наше это дело, между нами его и решать. Между мужем и женой, без посторонних. Да и больно ей видеть это. И не понять еще. Чай рано ей про такое знать.

Не позову, - соглашается муж. - Сам и посеку, и умащу, и приласкаю…

И обнимает ее.

А она тихо-тихо шепчет:
- Лютый мой, лютый…

Нередко можно услышать от представителей старшего поколения, что современную молодежь нужно сечь розгами. Но и дети, и взрослые слабо себе представляют, что же это за способ наказания и как он осуществлялся.

Что означает "сечь розгами"?

Это понятие абсолютно прозрачно и не имеет двойного смысла. Сечь розгами - значит наносить удары связкой прутьев по мягким Обычно этот способ применялся в качестве за провинности. Эта процедура имела несколько целей. Во-первых, доставленная физическая боль должна была внушить детям страх перед наказанием, а значит, предотвратить совершение ими новых шалостей. Во-вторых, очень важен и психологический фактор. Сечь розгами - это не только больно, но и стыдно. Особенно это было актуально, когда процедура наказания проходила в присутствии других детей, например, товарищей по играм или одноклассников. оставляло неизгладимый след и больно било по самолюбию ребенка.

Очень популярен был это способ воспитания в Англии. Там розгами секли как дома, так и в школе. Сохраняется эта традиция и в наше время, но только в определенных общинах.

Почему-то очень распространено мнение, что именно наша страна стала прародительницей этого жестокого и даже в чем-то варварского способа наказания. Однако это в корне неверно. Исследования историков доказывают, что розги использовались во многих государствах, в том числе и развитых европейских.

У этого способа есть даже свое латинское наименование - "флагелляция". Если рассматривать искусство разных стран, то можно увидеть такую французскую гравюру. На картине изображена уютная гостиная. Перед камином в кресле расположился глава семейства, читающий Библию. Рядом стоит его супруга, которая готовит розги для того, чтобы высечь свою дочь. Десятилетняя девочка неподалеку плачет и

Как секли розгами в старину

Исторически этот способ наказания сложился очень давно. Детей секли розгами не только за совершение неблагочинных поступков, но и просто так, в целях профилактики, или, проще говоря, "чтобы неповадно было".

Если рассматривать более древние времена, то женщинам частенько доставалось за различные проступки. Так, в Древнем Египте их часто секли за адюльтер. С наступлением в европейском мире христианской веры избиение женщин стало расцениваться как безнравственный поступок, и постепенно оно применялось все реже и реже.

В Великобритании секли представительниц прекрасного пола в тюрьмах. Происходило это примерно следующим образом. Женщину приводили в специально отведенную для этого вида наказания комнату. В ней была установлена широкая и длинная лавка, оснащенная ремнями для связывания рук и ног. Женщине зачитывался приговор, в котором подробно говорилось о том, за что она будет избита. После этого виновная должна была лечь на скамью животом вниз. Ей крепко связывали руки и ноги, из-за чего она практически не могла пошевелиться. Затем начинался сам процесс наказания. Раздавались душераздирающие крики и мольбы о помощи. Секли в то время жестоко. После этого женщину отводили в ее камеру, очень часто несчастных доставляли туда в бессознательном состоянии.

При королеве Елизавете Английской секли, как правило, публично. Флагелляция проходила в тюремном дворе на специально обустроенных помостах. Площадь не позволяла вместить всех желающих присутствовать при наказании.

Что такое розги?

Ответ на этот вопрос можно дать, изучив исторические труды педагогов прошлых веков. Розги - это прутья различных пород древесины. Чаще всего используются орешник, ива, краснотал, тармарин. Прутья связываются в пучки по три-пять веточек (если применяется береза). Если же берутся более твердые сорта дерева, то можно использовать и одну ветвь. Каждый прутик должен иметь длину не менее 60 сантиметров, а толщину - не меньше, чем полпальца. Кончики розг обязательно после вымачивания расщепляли, чтобы не было захлестов. В старину такой вариант назывался "бархатным", так как следы на теле исчезали очень быстро - от трех до пяти дней. Конечно, если нужно было сечь розгами детей за непослушание, применялись самые мягкие породы дерева. Они не могли нанести тяжелых повреждений нежной коже.

Подготовка орудия наказания

Существует абсолютно достоверная информация о том, как проводилась подборка качественного инструмента для порки. Для этого розги вымачивались в течение нескольких часов (а лучше двух-трех дней) в обычной проточной воде. Известны и сведения о том, что для того, чтобы доставить жертве гораздо большие страдания, прутья помещались на некоторое время в соленый раствор.

Тогда порка причиняла сильнейшую боль, которая потом не могла долго пройти. Рождение такой изощренной технологии уходит своими корнями еще в Древнюю Грецию. Именно там секли розгами провинившихся. О таких случаях рассказывает в своих трудах философ и историк Гомер.

Как нужно было правильно сечь розгами?

Оказывается, флагелляция - это не такое простое дело, как кажется на первый взгляд. Существовали определенные правила подготовки орудия для нее, а также техника нанесения ударов. Как сечь розгами? Основным правилом являлась необходимость соизмерять свою силу. Человек должен был испытать сильную физическую боль, но при этом не остаться изувеченным. Шрамы не должны были оставаться на теле навсегда. Поэтому человек, который осуществлял флагелляцию, должен был контролировать силу своего удара.

Современность

Конечно, время жестоких наказаний безвозвратно ушло. В современности такой способ, как битье розгами, или флагелляция, практически не используется. Хотя иногда имеют место случаи показательного избиения с целью доказывания своей позиции.


Василию Киндинову

Купец третьей гильдии Гаврила Кузьмич Хомутов был доволен своей жизнью: удалась! Смог правдами и неправдами вырваться из деревни с конфузливым названием Мошонки. Недалеко – в уездный Мещовск.
Лиха беда – начало! Возраст в самом соку: чуть больше сорока. Только успевай получать от жизни подарки! Там, глядишь, в Калугу со всем семейством перебраться удастся, а то и в Москву.
При слове «Москва» перед глазами Гаврилы Кузьмича волшебным образом возникали разноцветные купола собора Василия Блаженного. Он начинал чувствовать блаженство и умиротворение.
Москва! Москва! Москва!
Пока же, Мещовск, как сообщает Путеводитель по Калужской губернии: 48 лавок,6 церквей и 448 домов. Один из них его - Гаврилы Кузьмича Хомутова.
Стоит на берегу Туреи. Реки, не то, что бы широкой, но коварной. Прошлым летом бабы купались в ней, затянуло одну - Секлестею, закрутило. Не нашли - пропала!
А так – тишина. Вода – зеркало: смотришь в неё – душа радуется, сердце клокочет в груди.
Хорошо жить на свете!
С этой облагораживающей и обнадёживающей мыслью Гаврила Кузьмич вспомнил – сегодня же суббота! День в семействе Хомутовых особенный.
С раннего утра начинались хлопоты.
Женская половина: супружница Феодосья Ивановна и дочь Варвара(на Великий Пост 14 исполнилось!) шли на кухню тесто месить, пироги разные печь, да рыбу разделывать. Не царскую, правда, осетрину или стерлядь – свою, турейскую: карпа и леща.
К застолью готовиться. Хоть, и Пасха прошла – грех не вкушать посланное Богом!
Пока Феодосия и Варька возились на кухне, его «мальчишатник»: двенадцатилетний Прошка и десятилетний Ванька отправлялись ломать прутья для своего и сестринского «филейного воспитания».
Работёнка – не простая! Выбрать прут подлиннее, по - гибче, чтобы сёк больнее. Последние условие было главным при приёмке работы.
Гаврила Кузьмич не раз задавал себе вопрос: злой он или жестокий так сурово воспитывать детей? И всегда отвечал на него однозначно: ничуть. И отец он примерный и в общении добрый, и с соседями и друзьями хлебосольный.
Как же иначе мальчишек воспитывать? Они же будущие продолжатели дела его купеческого. Их необходимо в воле держать, иначе всё по миру пустят и никчемными станут!
А Варька? Ей девство, целомудрие беречь, чтобы хорошего мужа иметь, жить с достатком, в радость.
Что для этого надо? Сечь её чаще, сильнее, да на колени под образами Святыми ставить. Золотой девка вырастет, а так медный позеленевший пятак.
Долг родительский через филейные части внушать детям нравственность и дисциплину. Иначе стыда от них не оберёшься!
Часто вечерами, а чаем, Гаврила Кузьмич беседовал с дочерью и сыновьями об основах домашнего воспитания, внушал им библейскую истину: «Кого любит Господь, того отмечает и наказывает». Батюшка Агафон – настоятель Мещовского городского Храма считал Гаврилу Кузьмича «начитанным христианином». Не зря!
Супружнице своей Феодосье, он за чаепитием не раз повторял, что Господь завещал «исцелять человека в субботу».
Как?
Сечь розгами. Не зря же в Притчах записано: «Розги и обличения дают мудрость».
Хотя, честно сказать такого внушения для Феодосьи Ивановны и не требовалось. Её в детстве саму секли как сидорову козу. Она любила говорить детям: «шрамы неделями не сходили».
Зато в люди выбилась, живёт – как сыр в масле катается, супружница отменная и мать не плохая.
- Ты должна раз и навсегда помнить: не отец тебя сечёт. Господь направляет его руку и назначает количество ударов.
Умные слова, умной женщины!
Варька, правда, всегда соглашается с матерью – знает: слово поперёк, сразу получит «субботнюю надбавку» в несколько раз превосходящую само наказание.
Таковы порядки в доме Гаврилы Кузьмича, единые - для всех. Для семейства Хомутовых, и для обязательно приходящих к ним на субботнее застолье и филейное воспитание, приказчика Федула Никанорыча Корзинкина с супружницей Степанидой Игнатьевной и сыном Васькой.
В своём доме он глава и хозяин!
Зря, что ли выбивался в купцы третьей гильдии?! Каких трудов стоило набрать необходимые по закону 8.000 рублей, заиметь три торговых лавки. Две «для виду» - в них он поместил склад мануфактуры и бакалеи. Одной - действующей на городском базаре. В ней и заправлял делами Федул Корзинкин. Мужик неторопливый, основательный, носивший картуз с чёрным лаковым козырьком и, выбритый всегда гладко.
Доверять ли ему или нет, Гаврила Кузьмич не знал. С одной стороны, приказчиков не вороватых в природе не существует, с другой никогда подобное за Федулом не замечалось: чего зря на человека напраслину возводить?
Притянуть же его по - ближе к себе, против этого Гаврила Кузьмич не возражал. Кто знает? На всякий случай. Заодно и Ваську повоспитывать филейно.
Лишняя порка мальчишке никогда не помешает!
Чтобы не мешать Фене (так по домашнему он звал свою Феодосию) и Варьке (за ним числилась привычка прийти на кухню и проверять пальцем сготовленное) Гаврила Кузьмич отправился в монопольку за водкой. Без неё застолье – не застолье и суббота – не суббота.
Благо через дорогу. Выбрал несколько бутылок покрепче – с расчётом наследующую субботу; о грядущем повышении акцизов на водку, о русском народе «вечно пьяном».
Пока говорили, и полдень наступил, а с ним и недалёкое застолье с филейным воспитанием.
Любил это время Гаврила Кузьмич! Что в лавке сидишь, словом не всегда удаётся переброситься. Кто же ты такой – не знает никто.
Здесь же – он во всей красе свой Хозяина и Главы дома!
Вернувшись, Гаврила Кузьмич обнаружил накрытые снедью столы и, ждущих его со свежесрезанными розгами Прошку с Ванькой.
Недаром отец Агафон чтил христианскую учёность Гаврилы Кузьмича. Слова в Святых Писаниях воспринимались им жизненно. Он находил в них опору и смысл семейного существования.
Прошка и Ванька стояли перед ним голыми, как и положено по христианской традиции: «Быть чистыми перед глазами Господа ничто не должно быть срыто от него». Стояли, уныло переступая с ноги на ногу, зная хорошо, что их ждёт дальше.
Вот, стервецы! С малолетства секу, а не могут боль пересилить! Вырвалось само собою:
- Уже испугались?! Мужики называется! Получите свою норму в троекратном размере!!!
Мальцы в ответ захныкали, загундосили, размазывая слёзы по лицу и утирая ладонями сопли.
- Показывайте что принесли!
В руках Гаврилы Кузьмича оказался внушительный пучок прутьев. На некоторых остались листочки. Было видно: Прошка с Ванькой опасаясь, что их работа не зачтётся из-за «жалости к себе» (такое бывало уже не раз) наломали с запасом.
Гаврила Кузьмич посмотрел на сыновей с презрением, выдернул прут из самой середины пучка:
- Живо! Один к одному!
Мальчишки наклонились, подставив под отцовскую розгу ещё не разрисованные полушария.
Гаврила Кузьмич стегнул прутом Прошку, тот взвизгнул – больше для порядка, след был еле заметный. Взяв другой прут, Гаврила Кузьмич опробовал его на Ваньке. Тот держался молодцом - не пикнул. Так попеременно розга за розгой опробовал все на мальчишеских филейных частях.
Прошка расквасился, рыдал навзрыд. Ванька, хоть, и покрикивал изредка держался мужественно.
Бывает же такая разница! Всего два года. Старший рамазня и нюня, младший - терпеливый и выносливый.
Сама собою пришла в голову спасительная мысль: придётся Прошку сечь ежедневно - страх боли болью из него выбивать!
Из тридцати двух отбраковал всего четыре прута. Сломал их пополам, чтоб не путались.
- Варька, ты где – присоединяйся к братьям! Тащи горох под иконы и на колени все трое!!!
Каждый раз так: сопливка ещё, а женское в ней бродит, крутит, рвётся наружу. Свои правила хочет в доме установить. Не выйдет! Он поилец и кормилец семьи и ему решать, что и как, а не бабам с их куриными мозгами!
Краем глаза Гаврила Кузьмич увидел, как вошла в зал Варька, красная как всегда от стыда (и откуда силы у девки на него берутся?!), таща, обхватив руками воспитательную скамейку. Отполированную до блеска, поколениями поротых на ней. Вслед за дочкой и скамейкой шла, нет, плыла лебединой походкой его Феничка. Её (и это прекрасно видел и понимал Гаврила Кузьмич) предстоящее филейное действо по женски возбуждало и приподнимало над медленным, невыносимо однообразным и скучным течением жизни.
- Странные они бабы, - подумалось Гавриле Кузьмичу, - под ударами корчатся, орут, матушку с Господом вспоминают, а тянутся к ним, хотят…
Варька, всё-таки, вышколенная девка. Скамейку поставила прямо напротив столов. Обзор великолепный!
Тут и колокольчик в сенях зазвенел.
Корзинкины пришли!
Радостно защемило сердце.
Человек основательный, христианин примерный, охранявший супружество как зеницу, Гаврила Кузьмич даже себе боялся признаться, что неравнодушен к Степаниде Игнатьевне.
Какая она Степанида – Стёпка!
Двадцать три исполнилось. В тринадцать Ваську родила, как и было всегда положено на Руси!
Разве не восхитительно, головокружительно и в свои сорок с гаком произносить строго:
- Стёпка – на лавку!
Да. Взрослых женщин в семействе Хомутовых тоже секли по субботам. Откуда взялся такой обычай Гаврила Кузьмич ни себе, ни домашним объяснить не мог. Но знал: Отец сёк его мать, дед – бабку, прадед – прабабку. Давний обычай.
Для него – исполнение традиции предков, было ещё и сладостно – приятным занятием. Голая Стёпка имела изюминку, занимавшую после порки воображение, а иногда захватывавшую сны.
Федул, наезжая в Москву за товаром покупал там не только соль, сахар и ситец, но и похабные заморские журнальчики. Был у него на Сухаревке знакомый книжник.
В журнальчиках Федул и вычитал, что жена должна иметь «французский вид», ну совсем, без волос, спереди на теле, как малолетка. Мол, небритыми крестьянки, да прачки в городах остаются.
Для Федула слова эти прозвучали как приговор. Он всегда тянулся к господскому, аристократическому. Уговаривать Стёпку долго не пришлось. Ей откровенно понравилась «французская затея».
Понравилась она и Гавриле Кузьмичу, с Фенькой же – застопорилось.
- Не хочу ходить общипанным цыплёнком, изгаляйся на Варьке. Ей рано ещё бабский вид иметь…
Так вот и поселилась Стёпка в его воображении и снах.
Было одно, очень важное для Гаврилы Кузьмича отличие женской порки от детского филейного воспитания.
Сёк он их не розгами. Что они им, задастым? Как слону дробинка.
Порол их «дураком». Плёткой, которую отец невесты передавал мужу во время венчания. Название – меткое: дурак - дурь женскую выбивает!
- Что ж, начали!
Этими словами Гаврила Кузьмич всегда начинал субботние воспитательные застолья. Произнёс он их и сейчас, наблюдая не без гордости за свою семью, как дети, стоя под образами на горохе усердно молились, разгибаясь и нагибаясь, выставляя напоказ, пока ещё не полосатые заднюшки. Как Фенька и Стёпка уединились за ширмой, чтобы раздеться и предстать перед мужчинами во всём женском великолепии и силе.
«Дурак» висел на самом видном месте, в зале, на стене. Стёпка голая, в восхитительном «французском виду», сняла его, подошла к Гавриле Кузьмичу. Присела перед ним в глубоком реверансе (подумалось: в гимназии что -ли научилась?).
- Возьми, Гаврила Кузьмич. Учи жизни – не разумную!
Улыбнулась.
Стёпка не легла, а села верхом, обхватив длинными ногами скамейку, наклонилась.
- Секи – не жалей!
Сказано – сделано. Гаврила Кузьмич взмахнул плёткой не высоко и не сильно. Увидел, как вспухли на спине и ногах рубцы, как задорно скачет под ударами Стёпка. Стало ему завидно сильно. Ни Фенька, ни мальчишки, ни, тем более Варька, ничего подобного проявить не могут. Орут, как недорезанные свиньи!
В сердцах, Гаврила Кузьмич взмахнул по - выше, по- сильнее, дёрнул плётку на себя: раз, другой. Рубцы пламенели, наливались кровью. Плётка – не розга.
Стёпка – хоть бы хны. Радуется, светится счастьем!
Вот это - выдержка.
Куда, до ней Феньке. Сразу же стала крутиться на лавке, хвататься руками, закрываться ими от ударов, кричать.
Позор, да и только!
Врезал ей на прощанье тройку – другую сильных ударов: завыла белугой.
Что с неё взять?
Отправил её, а заодно и Стёпку под иконы, в угол, на горох, стыд и срам, да грехи свои замаливать.
Пока женщины усердно молились то громко, то произнося тихо, еле слышно:
- Господи, спаси и помилуй!
Дети по росту выстроились перед отцами, наливавшими друг другу «мерзавчики с водкой и закусывавшими «горячительное» солёными огурчиками и жареной рыбой.
«Воспитательная шеренга» - придумка Гаврилы Кузьмича.
Как-то он заметил, что Прошка и Ванька по- мужски возбуждаются смотря на то, как он сечёт Варьку. Дело Хорошее! Мальчишкам полезно видеть (в жизни не раз пригодится) подчинение женщины, а ещё лучше, девочки, мужчине – отцу. Так все мы подчиняемся Господу, нашему Создателю! Беда лишь в том, что Варька не видит, как братья реагируют на её порку.
Вот и пришла ему в голову «воспитательная шеренга».
У мальчишек удики натягиваются струною, Варька – рядом свёклой вареной. Пусть привыкает тоже к подчинению мужскому. Иначе: какая из неё жена? Так, необъезженная кобыла!
По старшинству первой сёк Варьку. Она тоже не легла, встала коленями на скамейку. Не случайно. Гаврила Кузьмич использовал порку дочери и для другой цели: проверки её девства.
Иногда он благодарил Господа, что живут они в заштатном Мещовске, где соблазнов и кавалеров с гулькин нос. Но контроль всё равно необходим.
К тому же, Гавриле Кузьмичу нравилось смотреть, как изгибается Варькина спина под ударами, подрагивают груди и выстреливают из них соски.
«Красивка» - одним словом, говорил он себе, стегая орущую и просящую после каждого удара прощения дочь. Сёк сильно по- женски, между округлых выпуклостей. Так чувствительней и больнее. Девка должна знать мужскую руку – своё место в семье и жизни, уметь не только подчиняться, но и принадлежать мужчине!
Магическое слово «принадлежать!»
От него всегда потели руки у Гаврилы Кузьмича, удары становились сильнее, безжалостнее.
Принадлежать!
Добивался всегда и от Феньки, и от Варьки, и огольцы стелются – полностью в его воле, - а мало!
Стёпка хорохорится, под плёткой ржёт, как пьяная лошадь - всё нипочём. Спрашивал у Федула: как, такая получилась? Говорит: всегда к боли не чувствительной была. У Стёпки спрашивал - не ответила, захохотала. Снова захотелось сечь её и сечь. «Дураком». Потому-что Стёпка не дура, а кто?
Мальчишки убрали скамейку, отодвинули стол. Знают: слишком вольготно для них на скамейке лежать.
Прошка, как старший «стал в позу» первым. Согнулся пополам, обхватил руками коленки, напряг филейные части. Варька,как девка, была избавлена от счёта ударов: громкого,отчётливого. Для мальчишек он был обязательным. Не отблагодарённые и не сосчитанные удары не засчитывались. Тяжело – знаю. Но, кто сказал, что порка – это легко и не мучительно?!
Засвистели розги, заорал пацан. Не до счёта ему, тем более, не до благодарности. Криком и страхом исходит, хорошо ещё не писается. Бывало такое с ним раньше…
Стыдобище вселенское!
Стегал безжалостно, дёргал на себя розгу, кровь пошла – остановился. Посмотрел: и снова ещё сильней, сильней по всему телу (только бы яички не задеть!)
Охрип Прошка, в крови весь – суровая наука!
Не успел он разогнуться, как на спину к нему лёг Ванька. Обхватил ногами, трясётся, боится, что так же жестоко высеку, как брата. Не зря!
Давно, ещё на прошлое Рождество, Гаврила Лукич, заметив Ванькино хныканье решил из него мягкость для будущего купца не позволительную розгой выбивать. Не только по субботам, каждый день, а то и по несколько раз на день.
Купцами так просто не становятся!
Сейчас же Господь велел отделать так, чтобы мать и отца своих забыл лишь в покорности и благодарности вспоминал!
Зрелище неописуемое!
Внизу Прошка, согнувшись, красный как рак стоит, слёзы и сопли льёт. Над ним Ванька под розгами елозит, извивается, кричит,как раздавленная телегой кошка, не забывая и успевая вставлять «Спасибо!» и счёт ударов. Исполнительный мальчик.
Ваську Корзинкина секли «родительской поркой» снова на скамейке. С одной стороны встал Гаврила Кузьмич, с другой – Стёпка, как была голая, иссеченная.
Пошла работа: вжик! вжик! вжик!
Мальчишка едва успевал увёртываться о одного удара, как его тут же настигал другой. Дрожит, вьётся на скамейке, но не кричит. Благодарит спокойно и так же спокойно отсчитывает удары. Весь в мать…
И крови нет. Одни чёрно – синие полосы. Такого запори – ничего не услышишь от него, не поймёшь.
- Хватит!
Гаврила Кузьмич взял за руку Стёпку. Стыдно было самому себе признаться, что он, поря, совсем не смотрел на Ваську, стегал в такт, уставившись на Стёпку: возжелал её, захотел.
Хотя бы прикоснуться, случайно, или для дела. Взять за руку, остановить…
Прикоснулся. Остановил. Как молния пролетела!
Скорей за стол! К водочке, грибкам, огурчикам солёным, пирожкам – от греха по - дальше.
Федул, он-то мужик выдержанный, виду не показывает, рюмку за рюмкой наливает, грибочки, да огурчики нахваливает. Приказчик, одним словом. Человек подневольный, зависимый. Но место своё знает.
В их лавке на базаре полный порядок. В ней не только чай, сахар, табак – одежда всякая: портки, сорочки, башмаки. Запутаться что и как – просто. У Федула товары разложены по полочкам, подписаны. Любо – дорого посмотреть: дисциплина.
Она везде нужна. В деле купеческом и деле семейном. Без неё жизнь превратиться в труху.
- Собирайтесь к Всенощной!
Фенька, Стёпка – баню! Помойте детей и помойтесь сами! Чистыми надо к Господу приходить…