Курсовая работа: Роман-эпопея Л. Толстого "Война и мир": от замысла до его воплощения. Cочинение «Радикальная и народническая критика о романе "Война и мир" Статья о войне и мире

17.12.2013

145 лет назад в России произошло крупнейшее литературное событие — вышло в свет первое издание романа Льва Толстого «Война и мир». Отдельные главы романа издавались и ранее — первые две части Толстой начал публиковать в «Русском вестнике» Каткова за несколько лет до этого, однако «каноническая», полная и переработанная, версия романа вышла лишь спустя несколько лет. За полтора столетия своего существования этот мировой шедевр и бестселлер оброс и массой научных исследований, и читательскими легендами. Вот несколько интересных фактов о романе, которые вы, возможно, не знали.

Как сам Толстой оценивал «Войну и мир»?

Лев Толстой весьма скептически относился к своим «главным произведениями» — романам «Война и мир» и Анна Каренина«. Так, в январе 1871 года он отправил Фету письмо, в котором написал: «Как я счастлив... что писать дребедени многословной вроде „Войны“ я больше никогда не стану». Спустя почти 40 лет он не изменил своего мнения. 6 декабря 1908 года в дневнике писателя появилась запись: «Люди любят меня за те пустяки — „Война и мир“ и т. п., которые им кажутся очень важными». Есть и ещё более позднее свидетельство. Летом 1909 года один из посетителей Ясной Поляны выражал свой восторг и благодарность к тому времени общепризнанному классику за создание «Войны и мира» и «Анны Карениной». Ответ Толстого был таков: «Это всё равно, что к Эдисону кто-нибудь пришёл и сказал бы: „Я очень уважаю вас за то, что вы хорошо танцуете мазурку“. Я приписываю значение совсем другим своим книгам».

Был ли Толстой искренен? Возможно, была тут доля авторского кокетства, хотя весь образ Толстого-мыслителя сильно противоречит этой догадке — уж слишком серьёзным и непритворным человеком он был.

«Война и миръ» или «Война и міръ»?

Название «Война мир» настолько привычно, что уже въелось в подкорку. Если спросить любого мало-мальски образованного человека, какое главное произведение русской литературы всех времён, добрая половина не задумываясь скажет: «Война и мир». Между тем у романа были разные варианты названия: «1805 год» (под этим названием был даже опубликован отрывок из романа), «Всё хорошо, что хорошо кончается» и «Три поры».

С названием шедевра Толстого связана известная легенда. Часто название романа пытаются обыгрывать. Утверждая, что сам автор заложил в него некоторую двузначность: то ли Толстой имел в виду противопоставление войны и мира как антонима войны, то есть спокойствия, то ли употреблял слово «мир» в значении община, сообщество, земля...

Но дело в том, что во времена, когда роман увидел свет, такой многозначности быть не могло: два слова, хотя и произносились одинаково, писались по-разному. До орфографической реформы 1918 года в первом случае писалось «миръ» (покой), а во втором — «міръ» (Вселенная, общество).

Существует легенда, что Толстой якобы использовал в названии слово «міръ», однако всё это следствие простого недоразумения. Все прижизненные издания романа Толстого выходили под названием «Война и миръ», и сам он писал название романа по-французски как «La guerre et la paix». Как же могло прокрасться в название слово «міръ»? Тут история раздваивается. Согласно одной из версий, именно такое название было собственноручно написано на документе, поданном Львом Толстым М. Н. Лаврову — служащему типографии Каткова при первой полной публикации романа. Весьма возможно, действительно имела место описка автора. Так и возникла легенда.

Согласно другой версии, легенда могла появиться позднее вследствие опечатки, допущенной при издании романа под редакцией П. И. Бирюкова. В издании, вышедшем в 1913 году, заглавие романа воспроизводится восемь раз: на титульном листе и на первой странице каждого тома. Семь раз напечатано «миръ» и лишь один раз — «міръ», зато на первой странице первого тома.
Об источниках «Войны и мира»

При работе над романом Лев Толстой очень серьёзно подошёл к своим источникам. Он прочёл массу исторической и мемуарной литературы. В толстовском «списке использованной литературы» были, например, такие академические издания, как: многотомное «Описание Отечественной войны в 1812 году», история М. И. Богдановича, «Жизнь графа Сперанского» М. Корфа, «Биография Михаила Семёновича Воронцова» М. П. Щербинина. Использовал писатель и материалы французских историков Тьера, А. Дюма-старшего, Жоржа Шамбре, Максимельена Фуа, Пьера Ланфре. Фигурируют там и исследования о масонстве и, разумеется, воспоминания непосредственных участников событий — Сергея Глинки, Дениса Давыдова, Алексея Ермолова и многих других, солидным был и список французских мемуаристов, начиная с самого Наполеона.

559 персонажей

Исследователи подсчитали точное количество героев «Войны и мира» — их в книге встречается ровно 559, и 200 из них — вполне исторические лица. У многих из оставшихся есть реальные прототипы.

Вообще, работая над фамилиями вымышленных персонажей (придумать имена и фамилии для полутысячи человек — уже немалый труд), Толстой пользовался такими тремя основными путями: использовал реальные фамилии; видоизменял реальные фамилии; создавал абсолютно новые фамилии, но по моделям реальных.

Многие эпизодические герои романа носят вполне исторические фамилии — в книге упоминаются Разумовские, Мещерские, Грузинские, Лопухины, Архаровы и др. А вот главные герои, как правило, имеют вполне узнаваемые, но все же ненастоящие, зашифрованные фамилии. Причиной этого обычно называют нежелание писателя показать связь персонажа с каким-нибудь конкретным прототипом, у которого Толстой брал лишь некоторые черты. Таковы, например, Болконский (Волконский), Друбецкой (Трубецкой), Курагин (Куракин), Долохов (Дорохов) и другие. Но, конечно, не мог Толстой полностью отказаться от вымысла — так, на страницах романа появляются звучащие вполне благородно, но всё же не связанные с конкретной семьёй фамилии — Перонская, Чатров, Телянин, Десаль и т. д.

Известны и реальные прототипы многих героев романа. Так, Василий Дмитриевич Денисов — друг Николая Ростова, его прототипом стал знаменитый гусар и партизан Денис Давыдов.
Знакомая семьи Ростовых Мария Дмитриевна Ахросимова была списана с вдовы генерал-майора Настасьи Дмитриевны Офросимовой. Кстати, она была настолько колоритна, что появилась и в ещё одном знаменитом произведении — почти портретно её изобразил в своей комедии «Горе от ума» Александр Грибоедов.

Её сын, бретёр и кутила Фёдор Иванович Долохов, а позднее один из лидеров партизанского движения воплотил в себе черты сразу нескольких прототипов — героев войны партизан Александра Фигнера и Ивана Дорохова, а также знаменитого дуэлянта Фёдора Толстого-Американца.

Старый князь Николай Андреевич Болконский, престарелый екатерининский вельможа, был навеян образом деда писателя по матери, представителя рода Волконских.
А вот княжну Марию Николаевну, дочь старика Болконского и сестру князя Андрея, Толстой увидел в Марии Николаевне Волконской (в замужестве Толстой), своей матери.

Экранизации

Все мы знаем и ценим знаменитую советскую экранизацию «Войны и мира» Сергея Бондарчука, вышедшую на экраны в 1965 году. Известна и постановка «Войны и мира» Кинга Видора 1956 года, музыку к которой написал Нино Рота, а главные роли сыграли голливудские звёзды первой величины Одри Хепберн (Наташа Ростова) и Генри Фонда (Пьер Безухов).

А первая экранизация романа появилась спустя всего несколько лет после смерти Льва Толстого. Немая картина Петра Чардынина вышла в свет в 1913 году, одну из главных ролей (Андрея Болконского) в картине сыграл знаменитый актер Иван Мозжухин.

Некоторые цифры

Толстой писал и переписывал роман на протяжении 6 лет, с 1863 по 1869 год. Как подсчитали исследователи его творчества, автор вручную переписал текст романа 8 раз, а отдельные эпизоды переписывал более 26 раз.

Первая редакция романа: в два раза короче и в пять раз интереснее?

Не все знают, что помимо общепринятой существует и другая версия романа. Это та самая первая редакция, которую Лев Толстой принёс в 1866 году в Москву издателю Михаилу Каткову для публикации. Но издать роман в этот раз Толстой не смог.

Катков был заинтересован в том, чтобы продолжать печатать его кусками в своём «Русском вестнике». Другие же издатели вообще не видели в книге коммерческого потенциала — слишком длинным и «неактуальным» казался им роман, так что они предлагали автору издать его за свой счёт. Были и другие причины: возвращения в Ясную Поляну требовала от мужа Софья Андреевна, не справлявшаяся в одиночку с ведением большого хозяйства и присмотром за детьми. Кроме того, в только что открывшейся для публичного пользования Чертковской библиотеке Толстой нашёл много материалов, которые непременно захотел использовать в своей книге. А потому, отложив издание романа, проработал над ним ещё два года. Однако первый вариант книги не исчез — он сохранился в архиве писателя, был реконструирован и опубликован в 1983 году в 94-м томе «Литературного наследства» издательства «Наука».

Вот что написал об этом варианте романа издавший его в 2007-м глава известного издательства Игорь Захаров:

«1. В два раза короче и в пять раз интереснее.
2. Почти нет философических отступлений.
3. В сто раз легче читать: весь французский текст заменён русским в переводе самого Толстого.
4. Гораздо больше мира и меньше войны.
5. Хеппи-энд...».

Что ж, наше право — выбирать...

Елена Вешкина

Издание второе. Москва, 1868

Статья первая

Все, что делается у нас в литературе и литературной критике, забывается быстро и, так сказать, поспешно. Таков, впрочем, вообще удивительный ход нашего умственного прогресса; сегодня мы забываем то, что сделано вчера, и каждую минуту чувствуем себя так, как будто за нами нет никакого прошедшего, - каждую минуту готовы начинать все сызнова. Число книг и журналов, число читающих и пишущих возрастает с каждым годом; между тем число установившихся понятий - таких понятий, которые получили бы ясный и определенный смысл для большинства, для массы читающих и пишущих, - по-видимому, не только не увеличивается, а даже уменьшается. Наблюдая, как в продолжение десятков лет на сцене нашего умственного мира фигурируют все одни и те же вопросы, постоянно поднимаемые и постоянно не делающие ни шагу вперед, - как одни и те же мнения, предрассудки, заблуждения повторяются без конца, каждый раз в виде чего-то нового, - как, не только статья или книга, а целая деятельность иного человека, горячо и долго работавшего над известной областью и успевшего внести в нее некоторый свет, исчезает, по-видимому, без всякого следа, и опять бесконечной вереницею появляются все те же мнения, все те же ошибки, те же недоразумения, та же путаница и бессмыслица, - наблюдая все это, можно подумать, что мы вовсе не развиваемся, не движемся вперед, а только толчемся на одном месте, вертимся в заколдованном кругу. "Мы растем, - говорил Чаадаев, - но не зреем".

Со времен Чаадаева дело не только не улучшилось, а ухудшилось. Тот существенный порок, который он заметил в нашем развитии, раскрывался все с большею и с большею силою. В те времена дело шло медленнее и касалось сравнительно небольшого числа людей; нынче припадки болезни ускорились и охватили огромную массу. "Наши умы, - писал Чаадаев, - не браздятся неизгладимыми чертами последовательного движения идей"; и вот, по мере внешнего развития литературы, все больше и больше растет число пишущих и читающих, которые чужды всяких основ, не имеют для своих мыслей никаких точек опоры, не чувствуют в себе ни с чем никакой связи. Отрицание, бывшее некогда смелостию и делавшее первые шаги с усилием, сделалось, наконец, общим местом, рутиною, казенщиною; как общая подкладка, как исходная точка для всевозможных блужданий и шатаний мысли образовался нигилизм, то есть почти прямое отрицание всего прошедшего, - отрицание всякой надобности какого бы то ни было исторического развития. "У каждого человека, когда бы и где бы он ни родился, есть мозг, сердце, печенка, желудок: чего же еще нужно для того, чтобы он мыслил и действовал по-человечески?" Нигилизм, имеющий тысячи форм и проявляющийся в тысячах поползновений, нам кажется, есть только пробившееся наружу сознание нашей интеллигенции, что ее образованность не имеет никаких прочных корней, что в ее умах никакие идеи не оставили следов, что прошедшего у нее вовсе нет.

Многие негодуют на такой ход дел, да и как возможно иногда сдержать негодование? Как не окрестить глупостию и нелепостию все эти безобразнейшие мнения, формирующиеся, по-видимому, без всякого участия правильной мысли? Как не назвать грубым и диким невежеством это полное непонимание и забвение прошлого, - эти рассуждения, не только не опирающиеся на изучение предмета, но явно дышащие совершенным презрением ко всякому изучению? И, однако же, мы были бы совершенно неправы, если бы приписывали плачевные явления нашего умственного мира этим двум причинам, то есть слабости российских умов и господствующему между ними невежеству. Умы слабые и невежественные не суть еще поэтому самому умы блуждающие и забывчивые. Очевидно, причина здесь другая, более глубокая. Скорее же беда в том, что мы не только не считаем, но даже имеем некоторое право не считать себя невежественными; беда в том, что мы действительно обладаем каким-то образованием, но что это образование внушает нам только смелость и развязность и не вносит никакого толку в наши мысли. Другая же причина, параллельная первой и составляющая главный, коренной источник зла, очевидно, та, что у нас при этой ложной образованности недостает действительного настоящего образования, которое своим действием парализовало бы все уклонения и блуждания, порождаемые какими бы то ни было причинами.

Итак, дело гораздо сложнее и глубже, чем обыкновенно думают. Общая формула нам нужно больше образования подобно другим общим формулам не разрешает вопроса. Пока всякий новый наплыв образования будет иметь следствием только наращение нашей бессодержательной, не имеющей никаких корней, словом, фальшивой образованности, образование не будет приносить нам никакой пользы. А это не прекратится и не может прекратиться до тех пор, пока у нас не разовьются и не укрепятся ростки и побеги настоящего образования, - пока не получит полной силы движение идей, "оставляющее в умах неизгладимые черты".

Дело трудное до высокой степени. Ибо для того, чтобы образование заслуживало своего имени, чтобы его явления имели надлежащую силу, надлежащую связь и последовательность, чтобы мы сегодня не забывали того, что делали и о чем думали вчера, - для этого необходимо требуется весьма тяжелое условие, требуется самостоятельное, самобытное умственное развитие. Необходимо, чтобы мы жили не чужою, а своею умственною жизнью, чтобы чужие идеи не просто отпечатлевались или отражались на нас, а превращались бы в нашу плоть и кровь, перерабатывались бы в части нашего организма. Мы не должны быть воском, отливающимся в готовые формы, а должны быть живым существом, которое всему, им воспринимаемому, дает свои собственные формы, образуемые им по законам своего собственного развития. Такова высокая цена, которою одною мы можем купить действительное образование. Если мы станем на эту точку зрения, если подумаем, как неизбежно это условие, как оно трудно и высоко, то нам многое объяснится в явлениях нашего умственного мира. Мы не будем уже дивиться тем безобразиям, которые наполняют его, и не станем надеяться на скорое очищение его от этих безобразий. Всему этому следовало быть и следует быть еще долго. Разве можно требовать, чтобы наша интеллигенция, не выполняя существенного условия правильного развития, произвела что-нибудь хорошее? Разве не должна естественно, необходимо возникнуть эта призрачная деятельность, это мнимое движение, этот прогресс, не оставляющий после себя никаких следов? Зло, для того чтобы прекратиться, должно быть исчерпано до конца; следствия будут продолжаться, пока будут существовать причины.

Весь наш умственный мир давно уже разделяется на две области, только изредка и ненадолго сливающиеся между собою. Одна область, самая большая, объемлющая большинство читающих и пишущих, есть область прогресса, не оставляющего следов, область метеоров и миражей, дым, несущийся по ветру, как выразился Тургенев. Другая область, несравненно меньшая, заключает в себе все, что действительно делается в нашем умственном движении, есть русло, питаемое живыми родниками, струя некоторого преемственного развития. Это та область, в которой мы не только растем, но и зреем, в которой, следовательно, так или иначе совершается труд нашей самостоятельной духовной жизни. Ибо действительным делом в этом случае может быть только то, что носит на себе печать самобытности, и (по справедливому замечанию, давно сделанному нашей критикой) каждый замечательный деятель нашего развития непременно обнаруживал в себе вполне русского человека. Понятно теперь противоречие, существующее между этими двумя областями, - противоречие, которое должно возрастать по мэре уяснения их взаимных отношений. Для первой, господствующей области явления второй не имеют почти никакого значения. Она или не обращает на них никакого внимания, или понимает их превратно и искаженно; она их или вовсе не знает, или узнает поверхностно и быстро забывает.

Они забывают, и им естественно забывать; но кто же помнит? Казалось бы, у нас должны существовать люди, для которых столь же естественно помнить, как для тех - забывать, - люди, способные оценить достоинство каких бы то ни было явлений умственного мира, не увлекающиеся минутными настроениями общества и умеющие, сквозь дым и туман, видеть настоящее движение вперед и отличать его от пустого, бесплодного брожения. Действительно, у нас есть люди, по-видимому, вполне способные для этого дела; но, по несчастию, такова сила вещей, что они этого дела не делают, не желают делать, да в сущности и не могут. Наши серьезные и основательно-образованные люди неизбежно находятся под злополучным влиянием общего порока нашего развития. Прежде всего их собственное образование, обыкновенно составляющее некоторое исключение, и хотя высокое, но большею частью одностороннее, внушает им высокомерие к явлениям нашего умственного мира; они не удостаивают его пристального внимания. Затем, по своим отношениям к этому миру, они разделяются на два разряда: одни питают к чему полнейшее равнодушие, как к явлению, для них более или менее чуждому; другие, теоретически признавая свое родство с этим миром, останавливаются в нем на кой-каких единичных явлениях и тем с большим презрением смотрят на все остальное. Первое отношение - космополитическое, второе - национальное. Космополиты грубо, невнимательно, без любви и проницательности подводят наше развитие под европейские мерки и не умеют в нем видеть ничего особенно хорошего. Националы, с меньшею грубостию и невнимательностию, прилагают к нашему развитию требование самобытности и на этом основании отрицают в нем все, кроме немногих исключений.

Очевидно, вся трудность заключается в уменье ценить проявления самобытности. Одни вовсе не желают и не умеют их находить, не мудрено, что они их не видят. Другие именно их и желают; но, будучи слишком скоры и требовательны в своих желаниях, вечно недовольны тем, что есть на самом деле. Таким образом, дело бесценное и совершаемое с тяжким трудом постоянно остается в пренебрежении. Одни поверят в русскую мысль только тогда, когда она произведет великих всемирных философов и поэтов; другие - только тогда, когда все ее создания примут яркий национальный отпечаток. А до тех пор те и другие считают себя вправе с презрением относиться к ее работе - забывать все, что она ни сделает, - и по-прежнему подавлять ее все теми же высокими требованиями.

Такие мысли пришли нам на ум, когда мы решились приступить к разбору "Войны и мира". И нам кажется, эти мысли всего уместнее, когда дело идет именно о новом художественном произведении. С чего начать? К чему нам примкнуть свои суждения? На что бы мы ни сослались, на какие бы понятия ни оперлись, все будет темно и непонятно для большинства наших читателей. Новое произведение гр. Л.Н. Толстого, одно из прекраснейших произведений русской литературы, составляет, во-первых, плод движения этой литературы, ее глубокого и трудного прогресса; во-вторых, оно есть результат развития самого художника, его долгой и совестливой работы над своим талантом. Но кто же имеет ясное понятие о движении нашей литературы и. о развитии таланта гр. Л.Н. Толстого? Правда, наша критика некогда внимательно и глубокомысленно оценила особенности этого удивительного таланта*; но кто же об этом помнит?

____________________

* Здесь разумеется статья Аполлона Григорьева.

____________________

Недавно один критик объявил, что перед появлением "Войны и мира" все уже забыли о гр. Л.Н. Толстом и никто о нем больше не думал. Замечание совершенно справедливо. Конечно, вероятно, были еще отсталые читатели, которые продолжали восхищаться прежними произведениями этого писателя и находить в них бесценные откровения души человеческой. Но наши критики не принадлежали к числу этих наивных читателей. Наши критики, конечно, меньше всех других помнили о гр. Л.Н. Толстом и думали о нем. Мы будем правы, если даже распространим и обобщим это заключение. Есть у нас, вероятно, читатели, которые дорожат русской литературой, которые помнят и любят ее, но это отнюдь не русские критики. Критиков же наша литература не столько занимает, сколько беспокоит своим существованием; они вовсе не желают об ней помнить и думать и только досадуют, когда она напоминает им о себе новыми произведениями.

Таково, действительно, было впечатление, произведенное появлением "Войны и мира". Для многих, с наслаждением занимавшихся чтением последних книжек журналов и в них своих собственных статей, было чрезвычайно неприятно убедиться, что есть какая-то другая область, о которой они не думали и думать не хотели и в которой, однако же, созидаются явления огромных размеров и блистательной красоты. Каждому дорого свое спокойствие, самолюбивая уверенность в своем уме, в значении своей деятельности, - и отсюда объясняются те озлобленные вопли, которые у нас поднимаются, в частности, на поэтов и художников, а вообще на все, что уличает нас в невежестве, забвении и непонимании.

Из всего этого мы выведем сперва одно заключение: у нас трудно говорить о литературе. Вообще замечено, что у нас трудно говорить о чем бы то ни было, не возбуждая бесчисленных недоразумений, не вызывая самых невероятных извращений своей мысли. Но всего труднее говорить о том, что называется литературой по преимуществу, о художественных произведениях. Тут нам следует не предполагать у читателей никаких сколько-нибудь установленных понятий; следует писать так, как будто никто ничего не знает ни о нынешнем состоянии нашей литературы и критики, ни об историческом развитии, которое привело их к этому состоянию.

Так мы и поступим. Не ссылаясь ни на что, мы будем прямо заявлять факты, описывать их с возможною точностию, анализировать их значение и связь и отсюда уже выводить свои заключения.

I

Факт, которым вызвано настоящее исследование и за объяснение которого, вследствие его огромности, мы беремся не без сомнения в своих силах, заключается в следующем.

В 1868 году появилось одно из лучших произведений нашей литературы "Война и мир". Успех его был необыкновенный. Давно уже ни одна книга не читалась с такою жадностию. Притом это был успех самого высокого разряда. "Войну и мир" внимательно читали не только простые любители чтения, до сих пор восхищающиеся Дюма и Февалем, но и самые взыскательные читатели - все, имеющие основательное или неосновательное притязание на ученость и образованность; читали даже те, которые вообще презирают русскую литературу и ничего не читают по-русски. И так как круг наших читателей с каждым годом возрастает, то вышло, что ни одно из наших классических произведений - из тех, которые не только имеют успех, но и заслуживают успеха, - не расходилось так быстро и в таком количестве экземпляров, как "Война и мир". Прибавим к этому, что еще ни одно из замечательных произведений нашей литературы не имело такого большого объема, как новое произведение гр. Л.Н. Толстого.

Приступим же прямо к анализу совершившегося факта. Успех "Войны и мира" есть явление чрезвычайно простое и отчетливое, не заключающее в себе никакой сложности и запутанности. Этого успеха нельзя приписать никаким побочным, посторонним для дела причинам. Гр. Л.Н. Толстой не старался увлечь читателей ни какими-нибудь запутанными и таинственными приключениями, ни описанием грязных и ужасных сцен, ни изображением страшных душевных мук, ни, наконец, какими-нибудь дерзкими и новыми тенденциями, - словом, ни одним из тех средств, которые дразнят мысль или воображение читателей, болезненно раздражают любопытство картинами неизведанной и неиспытанной жизни. Ничего не может быть проще множества событий, описанных в "Войне и мире". Все случаи обыкновенной семейной жизни, разговоры между братом и сестрой, между матерью и дочерью, разлука и свидание родных, охота, святки, мазурка, игра в карты и пр. - все это с такою же любовью возведено в перл создания, как и Бородинская битва. Простые предметы занимают в "Войне и мире" так же много места, как, например, в "Евгении Онегине" бессмертное описание жизни Лариных, зимы, весны, поездки в Москву и т.п.

Правда, рядом с этим гр. Л.Н. Толстой выводит на сцену великие события и лица огромного исторического значения. Но никак нельзя сказать, чтобы именно этим был возбужден общий интерес читателей. Если и были читатели, которых привлекло изображение исторических явлений или даже чувство патриотизма, то, без всякого сомнения, было немало и таких, которые вовсе не любят искать истории в художественных произведениях или же сильнейшим образом вооружены против всякого подкупа патриотического чувства и которые, однако же, прочли "Войну и мир" с живейшим любопытством. Заметим мимоходом, что "Война и мир" вовсе не есть исторический роман, т. е. вовсе не имеет в виду делать из исторических лиц романических героев и, рассказывая их похождения, соединять в себе интерес романа и истории.

Итак, дело чистое и ясное. Какие бы цели и намерения ни были у автора, каких бы высоких и важных предметов он ни касался, успех его произведения зависит не от этих намерений и предметов, а от того, что он сделал, руководясь этими целями и касаясь этих предметов, то есть - от высокого художественного выполнения.

Если гр. Л.Н. Толстой достиг своих целей, если он заставил всех вперить глаза на то, что занимало его душу, то только потому, что вполне владел своим орудием, искусством. В этом отношении пример "Войны и мира" чрезвычайно поучителен. Едва ли многие отдали себе отчет в мыслях, руководивших и одушевлявших автора, но все одинаково поражены его творчеством. Люди, приступавшие к этой книге с предвзятыми взглядами, с мыслию найти противоречие своей тенденции или ее подтверждение, часто недоумевали, не успевали решить, что им делать - негодовать или восторгаться, но все одинаково признавали необыкновенное мастерство загадочного произведения. Давно уже художество не обнаруживало в такой степени своего всепобедного неотразимого действия.

Но художественность не дается даром. Да не подумает кто-нибудь, что она может существовать отдельно от глубоких мыслей и глубоких чувств, что она может быть явлением несерьезным, не имеющим важного смысла. В этом случае нужно отличать истинную художественность от ее фальшивых и уродливых форм. Попробуем анализировать творчество, обнаружившееся в книге гр. Л.Н. Толстого, и мы увидим, какая глубина лежит в его основании.

Чем все были поражены в "Войне и мире"? Конечно, объективностию, образностию. Трудно представить себе образы более отчетливые, краски более яркие. Точно видишь все то, что описывается, и слышишь все звуки того, что совершается. Автор ничего не рассказывает от себя; он прямо выводит лица и заставляет их говорить, чувствовать и действовать, причем каждое слово и каждое движение верно до изумительной точности, то есть вполне носит характер лица, которому принадлежит. Как будто имеешь дело с живыми людьми, и притом видишь их гораздо яснее, чем умеешь видеть в действительной жизни. Можно различать не только образ выражений и чувств каждого действующего лица, но и манеры каждого, любимые жесты, походку. Важному князю Василию пришлось однажды, в необыкновенных и трудных обстоятельствах, пройтись на цыпочках; автор в совершенстве знает, как ходит каждое из его лиц. "Князь Василий, - говорит он, - не умел ходить на цыпочках и неловко подпрыгивал всем телом" (т. I, стр. 115). С такою же ясностию и отчетливостию автор знает все движения, все чувства и мысли своих героев. Когда он раз вывел их на сцену, он уже не вмешивается в их дела, не помогает им, предоставляя каждому из них вести себя сообразно со своею натурой.

Из того же стремления соблюсти объективность происходит, что у гр. Толстого нет картин или описаний, которые он делал бы от себя. Природа у него является только так, как она отражается в действующих лицах; он не описывает дуба, стоящего среди дороги, или лунной ночи, в которую не спалось Наташе и князю Андрею, а описывает то впечатление, которое этот дуб и эта ночь произвели на князя Андрея. Точно так битвы и события всякого рода рассказываются не по тем понятиям, которые составил себе о них автор, а по впечатлениям лиц, в них действующих. Шеиграбенское дело описано большею частью по впечатлениям князя Андрея, Аустерлицкая битва - по впечатлениям Николая Ростова, приезд императора Александра в Москву изображен в волнениях Пети, и действие молитвы о спасении от нашествия - в чувствах Наташи. Таким образом, автор нигде не выступает из-за действующих лиц и рисует события не отвлеченно, а, так сказать, плотью и кровью тех людей, которые составляли собою материал событий.

В этом отношении "Война и мир" представляет истинные чудеса искусства. Схвачены не отдельные черты, а целиком та жизненная атмосфера, которая бывает различна около различных лиц и в разных слоях общества. Сам автор говорит о любовной и семейной атмосфере дома Ростовых; но припомните другие изображения того же рода: атмосфера, окружавшая Сперанского; атмосфера, господствовавшая около дядюшки Ростовых; атмосфера театральной залы, в которую попала Наташа; атмосфера военного госпиталя, куда зашел Ростов, и пр. и пр. Лица, вступающие в одну из этих атмосфер или переходящие из одной в другую, неизбежно чувствуют их влияние, и мы переживаем его вместе с ними.

Таким образом, достигнута высшая степень объективности, т. е. мы не только видим перед собою поступки, фигуру, движения и речи действующих лиц, но и вся их внутренняя жизнь предстает перед нами в таких же отчетливых и ясных чертах; их душа, их сердце ничем не заслоняются от наших взоров. Читая "Войну и мир", мы в полном смысле слова созерцаем те предметы, которые избрал художник.

Но что же это за предметы? Объективность есть общее свойство поэзии, которое должно всегда в ней присутствовать, какие бы предметы она ни изображала. Самые идеальные чувства, самая высокая жизнь духа должны быть изображаемы объективно. Пушкин совершенно объективен, когда вспоминает о некоторой величавой жене; он говорит:

Ее чела я помню покрывало
И очи, светлые, как небеса.

Точно так, он вполне объективно изображает ощущения "Пророка":

И внял я неба содроганье,
И горний ангелов полет,
И гад морских подводный ход,
И дольней лозы прозябанье.

Объективность гр. Л.Н. Толстого, очевидно, обращена в другую сторону - не на идеальные предметы, а на то, что мы противополагаем, - на так называемую действительность, на то, что не достигает идеала, уклоняется от него, противоречит ему и, однако же, существует, как бы свидетельствуя о его бессилии. Гр. Л.Н. Толстой есть реалист, то есть принадлежит к давно господствующему и весьма сильному направлению нашей литературы. Он глубоко сочувствует стремлению наших умов и вкусов к реализму, и его сила заключается в том, что он умеет вполне удовлетворить этому стремлению.

В самом деле, реалист он великолепный. Можно подумать, что он не только изображает свои лица с неподкупной верностью действительности, а как будто даже умышленно совлекает их с идеальной высоты, на которую мы, по вечному свойству человеческой природы, так охотно и лето ставим людей и события. Безжалостно, беспощадно гр. Л.Н. Толстой обнаруживает все слабые стороны своих героев; он не утаивает ничего, не останавливается ни перед чем, так что наводит даже страх и тоску о несовершенстве человека. Многие чувствительные души не могут, например, переварить мысли об увлечении Наташи Курагиным; не будь этого, - какой вышел бы прекрасный образ, нарисованный с изумительной правдивостью! Но поэт-реалист беспощаден.

Если смотреть на "Войну и мир" с этой точки зрения, то можно принять эту книгу за самое ярое обличение александровской эпохи, за неподкупное разоблачение всех язв, которыми она страдала. Обличены своекорыстие, пустота, фальшивость, разврат, глупость тогдашнего высшего круга; бессмысленная, ленивая, обжорливая жизнь московского общества и богатых помещиков в роде Ростовых; затем величайшие беспорядки везде, особенно в армии, во время войны; повсюду показаны люди, которые среди крови и битв руководятся личными выгодами и приносят им в жертву общее благо; выставлены страшные бедствия, происходившие от несогласия и мелочного честолюбия начальников, от отсутствия твердой руки в управлении; выведена на сцену целая толпа трусов, подлецов, воров, развратников, шулеров; ярко показана грубость и дикость народа (в Смоленске муж, бьющий жену; бунт в Богучарове).

Так что, если бы кто-нибудь вздумал написать по поводу "Войны и мира" статью, подобную статье Добролюбова "Темное царство", то нашел бы в произведении гр. Л.Н. Толстого обильные материалы для этой темы. Один из писателей, принадлежащих к заграничному отделу нашей литературы, Н. Огарев, когда-то подвел всю нашу нынешнюю литературу под формулу обличения, - именно сказал, что Тургенев есть обличитель помещиков, Островский - купцов, а Некрасов - чиновников. Следуя такому взгляду, мы могли бы порадоваться появлению нового обличителя и сказать: гр. Л.Н. Толстой есть обличитель военных - обличитель наших воинских подвигов, нашей исторической славы.

Весьма знаменательно, однако, что подобный взгляд нашел себе только слабые отголоски в литературе - явное доказательство, что самые пристрастные глаза не могли не видеть его несправедливости. Но что подобный взгляд возможен, на это мы имеем драгоценное историческое свидетельство: один из участников войны 1812 года, ветеран нашей литературы А.С. Норов, увлеченный пристрастием, внушающим к себе невольное и глубокое уважение, принял гр. Л.Н. Толстого за обличителя. Вот подлинные слова А.С. Норова:

"Читатели поражены, при первых частях романа ("Война и мир"), сначала грустным впечатлением представленного им в столице пустого и почти безнравственного высшего круга общества, но вместе с тем имеющего влияние на правительство, а потом отсутствием всякого смысла в военных действиях и едва не отсутствием военных доблестей, которыми всегда так справедливо гордилась наша армия". "Громкий славою 1812 год как в военном, так и в гражданском быту представлен нам мыльным пузырем; целая фаланга наших генералов, которых боевая слава прикована к нашим военным летописям и которых имена переходят доселе из уст в уста нового военного поколения, будто бы составлена была из бездарных, слепых орудий случая, действовавших иногда удачно, и об этих даже их удачах говорится только мельком и часто с ирониею. Неужели таково было наше общество, неужели такова была наша армия?" "Будучи в числе очевидцев великих отечественных событий, я не мог без оскорбленного патриотического чувства дочитать этот роман, имеющий претензию быть историческим"*.

_____________________

* "Война и мир" (1805 - 1812) с исторической точки зрения и по воспоминаниям современника. По поводу сочинения графа Л.Н. Толстого "Война и мир" А.С. Норова. Спб., 1868, стр. 1 и 2.

____________________

Как мы сказали, эта сторона произведения гр. Л.Н. Толстого, столь больно затронувшая А. С. Норова, не произвела заметного впечатления на большинство читателей. Отчего же? Оттого, что ее слишком сильно заслоняли другие стороны произведения, что на первый план выступали в нем другие мотивы, более поэтического свойства. Очевидно, гр. Л.Н. Толстой изображал темные черты предметов не потому, что желал их выставить на вид, а потому, что хотел изображать предметы вполне, со всеми их чертами, следовательно, и с темными. Целью его была правда в изображении - неизменная верность действительности, и эта-то правдивость и приковывала к себе все внимание читателей. Патриотизм, слава России, нравственные правила, все забывалось, все отходило на задний план перед этим реализмом, выступившим во всеоружии. Читатель жадно следил за этими картинами; как будто художник, ничего не проповедуя, никого не обличая, подобно некоторому волшебнику, переносил его из одного места в другое и давал ему самому видеть, что там делалось.

Все ярко, все образно и в то же время все реально, все верно действительности, как дагерротип или фотография, вот в чем сила гр. Л.Н. Толстого. Чувствуешь, что автор не хотел преувеличить ни темных, ни светлых сторон предметов, не хотел набросить на них никакого особенного колорита или эффектного освещения, - что он всею душою стремился передать дело в его настоящем, действительном виде и свете, - вот неодолимая прелесть, побеждающая самых упорных читателей! Да, мы, русские читатели, давно уже упорны в отношении к художественным произведениям, давно уже вооружены сильнейшим образом против того, что называется поэзиею, идеальными чувствами и мыслями; мы как будто потеряли способность увлекаться идеализмом в искусстве и упрямо упираемся против малейшего соблазна в эту сторону. Мы или не верим в идеал, или (что гораздо вернее, так как не верить в идеал может частное лицо, но не народ) ставим его так высоко, что не верим в силу художества - в возможность какого-либо воплощения идеала. При таком положении дела художеству осталась одна дорога - реализм; что вы сделаете, чем вооружитесь против правды - против изображения жизни, как она есть?

Но реализм реализму рознь; искусство в сущности никогда не отказывается от идеала, всегда стремится к нему; и чем яснее и живее слышно это стремление в созданиях реализма, тем они выше, тем ближе к настоящей художественности. Немало у нас людей, которые понимают это дело грубо, именно - воображают, что они должны для наилучшего успеха в искусстве превратить свою душу в простой фотографический прибор и снимать с него те картинки, какие попадутся. Наша литература представляет множество подобных картинок: зато простодушные читатели, воображавшие, что перед ними выступают действительные художники, немало потом удивлялись, видя, что из этих писателей ровно ничего не выходит. Дело, однако же, понятное; эти писатели верны были действительности не потому, чтобы она у них ярко была озарена их идеалом, а потому, что сами не видели дальше того, что писали. Они стояли в уровень с тою действительностью, которую описывали.

Гр. Л.Н. Толстой не реалист-обличитель, но он и не реалист-фотограф. Тем и дорого его произведение, в том его сила и причина успеха, что, удовлетворяя вполне всем требованиям нашего искусства, он выполнил их в самом чистом их виде, в самом глубоком их смысле. Сущность русского реализма в искусстве никогда еще не обнаруживалась с такой ясностию и силою; в "Войне и мире" он поднялся на новую ступень, вошел в новый период своего развития.

Сделаем еще шаг в характеристике этого произведения, и мы уже будем близко к цели.

В чем заключается особенная, ярко выступающая черта таланта гр. Л.Н. Толстого? В необыкновенно тонком и верном изображении душевных движений. Гр. Л.Н. Толстого можно назвать по преимуществу реалистом-психологом. По прежним своим произведениям он давно известен как изумительный мастер в анализе всякого рода душевных перемен и состояний. Этот анализ, разрабатываемый с каким-то пристрастием, доходил до мелочности, до неправильной напряженности. В новом произведении все крайности его отпали и осталась вся его прежняя точность и проницательность; сила художника нашла свои пределы и улеглась в свои берега. Все внимание его устремлено на душу человеческую. У него редки, кратки и неполны описания обстановки, костюмов - словом, всей внешней стороны жизни; но зато нигде не упущено впечатление и влияние, производимое этою внешнею стороною на душу людей, а главное место занимает их внутренняя жизнь, для которой внешняя служит только поводом или неполным выражением. Малейшие оттенки душевной жизни и самые глубокие ее потрясения изображены с одинаковою отчетливостию и правдивостию. Чувство праздничной скуки в отрадненском доме Ростовых и чувство всего русского войска в самый разгар Бородинской битвы, молодые душевные движения Наташи и волнения старика Болконского, теряющего память и близкого к удару паралича, - все ярко, все живо и точно в рассказе гр. Л.Н. Толстого.

Итак, вот где сосредоточивается весь интерес автора, а в силу того и весь интерес читателя. Какие бы огромные и важные события ни происходили на сцене, - будет ли это Кремль, захлебнувшийся народом вследствие приезда государя, или свидание двух императоров, или страшная битва с громом пушек и тысячами умирающих, - ничто не отвлекает поэта, а вместе с ним и читателя от пристального вглядывания во внутренний мир отдельных лиц. Художника как будто вовсе не занимает событие, а занимает только то, как действует при этом событии человеческая душа, - что она чувствует и вносит в событие?

Спросите теперь себя, чего же ищет поэт? Какое упорное любопытство заставляет его следить за малейшими ощущениями всех этих людей, начиная от Наполеона и Кутузова до тех маленьких девочек, которых князь Андрей застал в своем разоренном саду?

Ответ один: художник ищет следов красоты души человеческой, ищет в каждом изображаемом лице той искры Божией, в которой заключается человеческое достоинство личности, - словом, старается найти и определить со всею точностию, каким образом и в какой мере идеальные стремления человека осуществляются в действительной жизни.

II

Очень трудно изложить, даже в главных чертах, идею глубокого художественного произведения, она воплощается в нем с такою полнотою и многосторонностию, что отвлеченное изложение ее всегда будет чем-то неточным, недостаточным, - не будет, как говорят, вполне исчерпывать предмета.

Идею "Войны и мира" можно формулировать различным образом.

Можно сказать, например, что руководящая мысль произведения есть идея героической жизни. На это намекает сам автор, когда среди описания Бородинской битвы делает следующее замечание: "Древние оставили нам образцы героических поэм в которых герои составляют весь интерес истории, и мы все еще не можем привыкнуть к тому, что для нашего человеческого времени история такого рода не имеет смысла" (т. IV, стр. 236).

Художник, таким образом, прямо заявляет нам, что он хочет изобразить нам такую жизнь, которую мы обыкновенно называем героическою, но - изобразить в ее настоящем смысле, а не в тех неправильных образах, которые завещаны нам древностию; он хочет, чтобы мы отвыкли от этих ложных представлений, и для этого дает нам истинные представления. На место идеального мы должны получить реальное.

Где же искать героической жизни? Конечно, в истории. Мы привыкли думать, что люди, от которых зависит история, которые совершают историю, - суть герои. Поэтому мысль художника остановилась на 1812 годе и войнах, ему предшествовавших, как на эпохе по преимуществу героической. Если Наполеон, Кутузов, Багратион - не герои, то кто же после того герой? Гр. Л.Н. Толстой взял громадные исторические события страшную борьбу и напряжение народных сил, для того чтобы уловить высшие проявления того, что мы называем героизмом.

Но в наше человеческое время, как пишет гр. Л.Н. Толстой, одни герои не составляют всего интереса истории. Как бы мы ни понимали героическую жизнь, требуется определить отношение к ней обыкновенной жизни, и в этом заключается даже главное дело. Что такое обыкновенный человек в сравнении с героем? Что такое частный человек в отношении к истории? В более общей форме это будет тот же вопрос, который давно разрабатывается нашим художественным реализмом: что такое обыкновенная будничная действительность в сравнении с идеалом, с прекрасною жизнью? Гр. Л.Н. Толстой старался разрешить вопрос как можно полнее. Он представил нам, например, Багратиона и Кутузова в величии несравненном, поразительном. Они как будто обладают слособностию становиться выше всего человеческого. В особенности это ясно в изображении Кутузова, слабого от старости, забывчивого, ленивого, - человека дурных нравов, сохранившего, по выражению автора, все привычки страстей, но самых страстей уже вовсе не имеющего. Для Багратиона и Кутузова, когда им приходится действовать, исчезает все личное; к ним даже вовсе неприменимы выражения: храбрость, сдержанность, спокойствие, так как они не храбрятся, не сдерживаются, не напрягаются и не погружаются в покой... Естественно и просто они делают свое дело, как будто они - духи, способные только созерцать и безошибочно руководиться чистейшими чувствами долга и чести. Они прямо глядят в лицо судьбы, и для них невозможна самая мысль о страхе, - невозможно никакое колебание в действиях, потому что они делают все, что могут, покорясь течению событий и своей собственной человеческой слабости.

Но сверх этих высоких сфер доблести, достигающей своих высших пределов, художник представил нам и весь тот мир, где требования долга борются со всеми волнениями страстей человеческих. Он изобразил нам все виды храбрости и все виды трусостu.. Какое расстояние от первоначальной трусости юнкера Ростова до блестящей храбрости Денисова, до твердого мужества князя Андрея, до бессознательного геройства капитана Тушина! Все ощущения и формы битвы - от панического страха и бегства при Аустерлице до непобедимой стойкости и яркого горения скрытого душевного огня при Бородине - описаны нам художником. Эти люди являются нам то мерзавцами, как назвал Кутузов бегущих солдат, то бестрепетнымй, самоотверженными воинами. В сущности же, все они - простые люди, и художник с изумительным мастерством показывает, как, в различной мере и степени, в душе каждого из них возникает, потухает или разгорается искра доблести, обыкновенно присущая человеку.

И главное - показано, что значат все эти души в ходе истории, что они "носят в великие события, какую долю участия имеют в героической жизни. Показано, что цари и полководцы тем и велики, что составляют как бы центры, в которых стремится сосредоточиться героизм, живущий в душах простых и темных. Понимание этого героизма, сочувствие ему и вера в него составляют все величие Багратионов и Кутузовых. Непонимание его, пренебрежение им или даже презрение к нему составляют несчастие и малость Барклай де Толли и Сперанских.

Война, государственные дела и потрясения составляют поприще истории, поприще героическое по преимуществу. Изобразив с безупречною правдивостию, как люди ведут себя, что чувствуют и что делают на этом поприще, художник для полноты своей мысли хотел показать нам тех же людей в частной их сфере, где они являются просто как люди. "Жизнь между тем, - пишет он в одном месте, - (настоящая жизнь людей с своими существенными интересами здоровья, болезни, труда, отдыха, с своими интересами мысли, науки, поэзии, музыки, любви, дружбы, ненависти, страстей, шла, как и всегда, независимо и вне политической близости или вражды с Наполеоном Бонапарте и вне всех возможных преобразований",(т. III, стр. 1 и 2).

За этими словами следует описание того, как князь Андрей ездил в Отрадное и встретился там в первый раз с Наташею.

Князь Андрей и его отец в сфере общих интересов суть настоящие герои. Когда князь Андрей уезжает из Брюнна в армию, находящуюся в опасности, насмешливый Билибин два раза, без всякой насмешки, дает ему титул героя (т. I, стр. 78 и 79). И Билибин совершенно прав. Перзоериге все действия и мысли князя Андрея во время войны, и вы не найдете на нем ни единой укоризны. Вспомните его поведение в Шенграбенском деле, никто лучше его не понимал Багратиона, и он один и видел и оценил подвиг капитана Тушина. Но Багратион мало знал князя Андрея, Кутузов знает его лучше и к нему обращается во время Аустерлицкого сражения, когда нужно было остановить бегущих и повести их вперед. Вспомните, наконец, Бородино, когда князь Андрей долгие часы стоит со своим полком под выстрела ми (он не хотел остаться при штабе и не попал в ряды сражающихся), все человеческие чувства говорят в его душе, но он ни на мгновение потеряет полного самообладания в кричит прилегшему на земле, адъютанту: "Стыдно, господин офицер!" в тот самый миг, когда разрывается граната и наносит ему тяжкую рану. Дорога таких людей действительно - дорота чести, как выразился Кутузов, и они могут, не колеблясь, сделать все, что требуется самым строгим понятием мужества и самоотвержения.

Старик Болконский не уступает своему сыну. Вспомните то спартанское напутствие, которое он дает сыну, идущему на войну и любимому им с кровною отеческою нежностию: "Помни одно, князь Андрей, коли тебя убьют, мне старику больно будет... А коли узнаю, что ты повел себя не как сын Николая Болконского, мне будет... стыдно!"

И сын его таков, что имел полное право возразить своему отцу: "Этого вы могли бы не говорить мне, батюшка" (т. I, стр. 165).

Вспомните потом, что все интересы России становятся для этого старика как будто его собственными, личными интересами, составляют главную часть его жизни. Он жадно следит за делами из своих Лысых Гор. Его постоянные насмешки над Наполеоном и нашими военными действиями, очевидно, внушены чувством оскорбленной народной гордости; он не хочет верить, чтобы могучая его родина вдруг утратила свою силу, он желал бы приписать это одной случайности, а не силе противника. Когда же началось нашествие и Наполеон подвинулся до Витебска, дряхлый старик совсем теряется; сперва он даже не понимает того, что читает в письме сына: он отталкивает от себя мысль, которой ему перенести невозможно, - которая должна сокрушить его жизнь. Но пришлось убедиться, пришлось, наконец, поверить: и тогда старик умирает. Вернее пули, его сразила мысль об общем бедствии.

Да, эти люди - действительные герои; такими людьми бывают крепки народы и государства. Но отчего же, спросит, вероятно, читатель, героизм их как будто лишен всего поражающего, и они скорее являются нам обыкновенными людьми? Оттого, что художник изобразил их нам вполне, показал нам не только то, как они действуют по отношению к долгу, к чести, к народной гордости, но и их частную, личную жизнь. Он показал нам домашнюю жизнь старика Болконского с его болезненными отношениями к дочери, со всеми слабостями одряхлевшего человека - невольного мучителя своих ближних. В князе Андрее гр. Л.Н. Толстой открыл нам порывы страшного самолюбия и честолюбия, холодные и вместе ревнивые отношения к жене, вообще весь его тяжелый характер, своею тяжестию напоминающий характер его отца. "Я его боюсь", - говорит Наташа о князе Андрее перед самым его предложением.

Старик Болконский поражал посторонних лиц величием; явившись в Москву, он стал главою тамошней оппозиции и возбуждал во всех чувство почтительного уважения. "Для посетителей весь этот старинный дом с огромными трюмо, дореволюционной мебелью, этими лакеями в пудре, и сам прошлого века крутой и умный старик с его кроткою дочерью и хорошенькою француженкой, которые благоговели перед ним, - представлял величественно-приятное зрелище" (т. III, стр. 190). Точно так же князь Андрей внушает всем невольное уважение, играет в свете какую-то царственную роль. Его ласкают Кутузов и Сперанский, его боготворят солдаты.

Но все это имеет полную силу для посторонних, а не для нас. Нас художник ввел в самую сокровенную жизнь этих людей; он посвятил нас во все их думы, во все волнения. Человеческая слабость этих лиц, те минуты, в которые они становятся наравне с обыкновеннейшими смертными, те положения и душевные движения, в которых все люди одинаково чувствуют, одинаково - люди, - все это открыто нам ясно и полно; и вот отчего героические черты лиц как будто тонут в массе черт просто человеческих.

Это следует отнести ко всем лицам "Войны и мира", без исключения. Везде та же история, что с дворником Ферапонтовым, который бесчеловечно бьет свою жену, просившуюся уехать, - скаредно торгуется с извозчиками в самую минуту опасности, а потом, когда увидел, в чем дело, кричит: "Решилась! Россея!" и сам зажигает свой дом. Так точно в каждом лице автор изображает все стороны душевной жизни - от животных поползновений до той искры героизма, которая часто таится в самых малых и извращенных душах.

Но да не подумает кто-нибудь, что художник, таким образом, хотел унизить героические лица и действия, разоблачив их мнимое величие, напротив, вся цель его заключалась в том, чтобы только показать их в настоящем свете и, следовательно, скорее научить нас видеть их там, где мы их прежде не умели видеть. Человеческие слабости не должны заслонять от нас человеческих достоинств. Другими словами - поэт учит своих читателей проникать в ту поэзию, которая скрыта в действительности. Она глубоко закрыта от нас пошлостию, мелочностию, грязною и бестолковою суетою ежедневной жизни, она непроницаема и недоступна для нашего собственного равнодушия, сонливой лени и эгоистической хлопотливости; и вот поэт озаряет перед нами всю тину, опутывающую людскую жизнь , для того, чтобы мы умели видеть в самых темных ее закоулках искру Божественного пламени, - умели понимать тех людей, в которых это пламя горит ярко, хотя его и не видят близорукие глаза, - умели сочувствовать делам, которые казались непонятными для нашего малодушия и себялюбия. Это не Гоголь, озаряющий ярким светом идеала всю пошлость пошлого человека; это художник, который сквозь всю видимую миру пошлость умеет разглядеть в человеке его человеческое достоинство. С неслыханною смелостию художник взялся изобразить нам самое героическое время нашей истории - то время, от которого собственно начинается сознательная жизнь новой России; и кто не скажет, что он вышел победителем из состязания со своим предметом?

Перед нами картина той России, которая выдержала нашествие Наполеона и нанесла смертельный удар его могуществу. Картина нарисована не только без прикрас, но и с резкими тенями всех недостатков - всех уродливых и жалких сторон, которыми страдало тогдашнее общество в умственном, нравственном и правительственном отношении. Но вместе с тем воочию показана та сила, которая спасла Россию.

Мысль, которая составляет военную теорию гр. Л.Н. Толстого, наделавшую столько шуму, заключается в том, что каждый солдат не есть простое материальное орудие, а силен преимущественно своим духом, что в конце концов все дело зависит от этого духа солдат, могущего или упасть до панического страха, или возвыситься до геройства. Полководцы бывают сильны тогда, когда они управляют не одними передвижениями и действиями солдат, а умеют управлять их духом. Для этого полководцам самим необходимо стоять духом выше всего своего войска, выше всяких случайностей и несчастий - словом, иметь силу нести на себе всю судьбу армии и, если нужно, всю судьбу государства. Таков, например, дряхлый Кутузов во время Бородинского сражения. Его вера в силу русского войска и русского народа, очевидно, выше и тверже веры каждого воина; Кутузов как бы сосредоточивает в одном себе все их воодушевление. Судьба битвы решается собственно его словами, сказанными Вольцогену: "Вы ничего не знаете. Неприятель побежден, и завтра погоним его из священной земли русской". В эту минуту Кутузов, очевидно, стоит неизмеримо выше всех Вольцогенов и Барклаев, он стоит наравне с Россией.

Вообще описание Бородинской битвы - вполне достойное своего предмета. Похвала немалая, которую гр. Л.Н. Толстой успел вырвать даже у таких пристрастных ценителей, как А.С. Норов. "Граф Толстой, - пишет А.С. Норов, - в главах 33 - 35 прекрасно и верно изобразил общие фазисы Бородинской битвы"*. Заметим в скобках, что если Бородинская битва изображена хорошо, то уже нельзя не поверить, что такой художник сумел хорошо изобразить и всякого рода другие военные события.

____________________

* См.: "Русский архив", 1868 г. N 3. Несколько объяснительных слов гр. Л.Н. Толстого.

____________________

Сила описания этой битвы вытекает из всего предыдущего рассказа, это как бы высшая точка, понимание которой подготовлено всем предыдущим. Когда мы доходим до этой битвы, то мы уже знаем все виды храбрости и все виды трусости, знаем, как ведут себя или могут себя вести все члены войска, от полководца до последнего солдата. Поэтому, в рассказе о битве автор так сжат и краток; тут действует не один капитан Тушин, подробно описанный в Шенграбенском деле, тут целые сотни таких Тушиных. По немногим сценам - на кургане, где был Безухов, в полку князя Андрея, у перевязочного пункта - мы чувствуем все напряжение душевных сил каждого солдата, понимаем тот единый и непоколебимый дух, который оживлял собою всю эту страшную массу людей. Кутузов же является нам как будто связанным какими-то невидимыми нитями с сердцем каждого солдата. Едва ли была когда-нибудь другая такая битва, и едва ли что-нибудь подобное было рассказано на каком-нибудь другом языке.

Итак, героическая жизнь изображена в самых возвышенных проявлениях и в своем действительном виде. Как делается война, как делается история - эти вопросы, глубоко занимавшие художника, разрешены им с мастерством и проницательностию, которые выше всяких похвал. Нельзя не вспомнить при этом объяснений самого автора насчет его понимания истории*. С наивностию, которую по всей справедливости можно назвать гениальной, он почти прямо утверждает, что историки, по самому свойству своих приемов и исследований, могут изображать события только в ложном и превратном виде, - что настоящий смысл, настоящая правда дела доступны только художнику. И что же? Как не сказать, что гр. Л.Н. Толстой имеет немалые права на подобную дерзость относительно истории? Все исторические описания двенадцатого года действительно являются какою-то ложью в сравнении с живою картиною "Войны и мира". Несомненно, что наше художество в этом произведении стоит безмерно выше нашей исторической науки и потому имеет право учить ее пониманию событий. Так некогда Пушкин своею Летописью села Горохина хотел выставить на вид ложные черты, ложный тон и дух первых томов Истории государства Российского Карамзина.

_____________________

* См.: "Русский архив", 1868 г. N 3. Несколько объяснительных слов, гр. Л.Н. Толстого.

_____________________

Но героическая жизнь не исчерпывает, собою задачи автора. Предмет его, очевидно, гораздо шире. Главная мысль, которою он руководится при изображении героических явлений, состоит в том, чтобы открыть их человеческую основу, показать в героях - людей. Когда князь Андрей знакомится со Сперанским, автор замечает: "Ежели бы Сперанский был из того же общества, из которого был князь Андрей, - того же воспитания и нравственных привычек, то Болконский скоро бы нашел его слабые, человеческие, негероические стороны; но теперь этот странный для него логический склад ума тем более внушал ему уважения, что он не вполне понимал его (т. III, стр. 22). То, что не давалось в этом случае Болконскому, художник с величайшим мастерством умеет делать относительно всех своих лиц: он открывает нам их человеческие стороны. Таким образом, весь его рассказ получает не героический, а человеческий характер; это не история подвигов и великих событий, а история людей, которые в них участвовали. Итак, более обширный предмет автора есть просто человек; люди, очевидно, интересуют автора совершенно независимо от их положения в обществе и тех великих или малых событий, которые с ними случаются.

Посмотрим же, как гр. Л.Н. Толстой изображает людей.

Душа человеческая изображается в "Войне и мире" с реальностию, еще небывалою в нашей литературе. Мы видим перед собою не отвлеченную жизнь, а существа вполне определенные со всеми ограничениями места, времени, обстоятельств. Мы видим, например, как растут лица гр. Л.Н. Толстого. Наташа, выбегающая с куклой в гостиную в первом томе, и Наташа, входящая в церковь в четвертом, - это действительно одно и то же лицо в двух различных возрастах - девочки и девушки, а не два возраста, только приписанные одному лицу (как это часто бывает у других писателей). Автор показал нам при этом и все промежуточные ступени этого развития. Точно так - перед нашими глазами растет Николай Ростов, Петр Безухов из молодого человека превращается в московского барина, дряхлеет старик Болконский и пр.

Душевные особенности лиц гр. Л.Н. Толстого так ясны, так запечатлены индивидуальностию, что мы можем следить за родственным сходством тех душ, которые связаны родством по крови. Старик Болконский и князь Андрей явно одинаковые натуры; только одна - молодая, другая - старая. Семейство Ростовых, несмотря на все разнообразие своих членов, представляет удивительно схваченные общие черты, - доходящие до тех оттенков, которые можно чувствовать, но не выразить. Почему-то чувствуется, например, что и Вера есть настоящая Ростова, тогда как Соня явно имеет душу другого корня.

Об иностранцах и говорить нечего. Вспомните немцев: генерала Мака, Пфуля, Адольфа Берга, француженку М-llе Bourienne, самого Наполеона и пр. Психическое отличие национальностей схвачено и выдержано до тонкости. Относительно же русских лиц не только ясно, что каждое из них - лицо вполне русское, но мы можем различать даже и классы и состояния, к которым они принадлежат. Сперанский, являющийся в двух небольших сценах, оказывается семинаристом с головы до ног, причем особенности его душевного строя выражены с величайшей яркостью и без малейшего преувеличения.

И все, что происходит в этих душах, имеющих столь определенные черты, - каждое чувство, страсть, волнение, - имеет точно такую же определенность, изображено с такою же точно реальностью. Нет ничего обыкновеннее отвлеченного изображения чувств и страстей. Герою обыкновенно приписывается какое-нибудь одно душевное настроение - любовь, честолюбие, жажда мщения, - и дело рассказывается так, как будто это настроение постоянно существует в душе героя; таким образом, делается описание явлений известной страсти, взятой отдельно, и приписывается выведенному на сцену лицу.

Не то у гр. Л.Н. Толстого. У него каждое впечатление, каждое чувство усложняется всеми теми отзывами, которые оно находит в различных способностях и стремлениях души. Если представить себе душу в виде музыкального инструмента со множеством различных струн, то можно будет сказать, что художник, изображая какое-нибудь потрясение души, никогда не останавливается на преобладающем звуке одной струны, а схватывает все звуки, даже самые слабые и едва заметные. Припомните, например, описание Наташи, существа, в котором душевная жизнь имеет такую напряженность и полноту; в этой душе все говорит разом: самолюбие, любовь к жениху, веселость, жажда жизни, глубокая привязанность к родным и пр. Припомните Андрея, когда он стоит над дымящеюся гранатою.

"Неужели это смерть? - думал князь Андрей, совершенно новым, завистливым взглядом глядя на траву, на песок и на струйку дыма, вьющуюся от вертящегося черного мячика. - Я не могу, не хочу умереть; я люблю жизнь, люблю эту траву, землю, воздух"... Он думал это и вместе с тем помнил о том, что на него смотрят" (т. IV, стр. 323).

И далее, - какое бы чувство ни владело человеком, оно изображается у гр. Л. Н. Толстого со всеми его изменениями и колебаниями, - не в виде какой-то постоянной величины, а в виде только способности к известному чувству, в виде искры, постоянно тлеющей, готовой вспыхнуть ярким пламенем, но часто заглушаемой другими чувствами. Вспомните, например, чувство злобы, которое князь Андрей питает к Курагину, доходящие до странности противоречия и перемены в чувствах княжны Марьи, религиозной, влюбчивой, безгранично любящей отца и т.п.

Какую же цель имел при этом автор? Какая мысль его руководит? Изображая душу человеческую в ее зависимости и изменчивости, - в ее подчинении собственным ее особенностям и временным обстоятельствам, ее окружающим, - он как будто умаляет душевную жизнь, как будто лишает ее единства - постоянного, существенного смысла. Несостоятельность, ничтожество, суетность человеческих чувств и желаний - вот, по-видимому, главная тема художника.

Но мы и здесь ошибемся, если остановимся на реалистических стремлениях художника, выступающих с такою необыкновенною силою, и забудем об источнике, которым внушены эти стремления. Реальность в изображении души человеческой необходима была для того, чтобы тем ярче, тем правдивее и несомненнее являлось перед нами хотя бы слабое, но действительное осуществление идеала. В этих душах, волнуемых и подавляемых своими желаниями и внешними событиями, резко запечатленных своими неизгладимыми особенностями, художник умеет уловить каждую черту, каждый след истинной душевной красоты - истинного человеческого достоинства. Так что, если мы попробуем дать новую, более широкую формулу для задачи произведения гр. Л.Н. Толстого, мы должны будем, кажется, выразить ее так.

В чем заключается человеческое достоинство? Как следует понимать жизнь людей, от самых сильных и блестящих до самых слабых и ничтожных, чтобы не упускать из виду ее существенной черты - человеческой души в каждом из них?

На эту формулу мы нашли намек у самого автора. Рассуждая о том, насколько мало было участие Наполеона в Бородинском сражении, насколько несомненно в нем участвовал своею душою каждый солдат, - автор замечает: "Человеческое Достоинство говорит мне, что всякий из нас, ежели не больше, то никак не меньше человек, чем великий Наполеон" (т. IV, стр. 282).

Итак, изобразить то, чем каждый человек бывает нэ меньше всякого другого, - то, в чем простой солдат может равняться Наполеону, человек ограниченный и тупой - величайшему умнику, - словом, то, что мы должны уважать в человеке, в чем должны поставлять его цену, - вот широкая цель художника. Для этой цели он вывел на сцену великих людей, великие события и рядом - приключения юнкера Ростова, великосветские салоны и житье-бытье дядюшки, Наполеона и дворника Ферапонтова. Для этого же он рассказал нам семейные сцены простых, слабых людей и сильные страсти блестящих, богатых силами натур, - изобразил порывы благородства и великодушия и картины глубочайших человеческих слабостей.

Человеческое достоинство людей закрывается от нас или их недостатками всякого рода, или же тем, что мы слишком высоко ценим другие качества и потому измеряем людей их умом, силою, красотою и пр. Поэт научает нас проникать сквозь эту внешность. Что может быть проще, дюжиннее, так сказать, смиреннее фигур Николая Ростова и княжны Марьи? Ничем они не блестят, ничего не умеют сделать, ни в чем не выдаются из самого низкого уровня обыкновеннейших людей, а между тем эти простые существа, без борьбы идущие по самым простым жизненным путям, суть, очевидно, существа прекрасные. Неотразимая симпатия, которою художник успел окружить эти два лица, по-видимому, столь малые, а в сущности никому не уступающие душевною красотою, составляет одну из самых мастерских сторон "Войны и мира". Николай Ростов - очевидно, человек по уму весьма ограниченный, но, как замечает в одном месте автор, "у него был здравый смысл посредственности, который показывал ему, что было должно" (т. III, стр. 113).

И действительно, Николай делает множество глупостей, мало понимает и людей и обстоятельства, но всегда понимает, что должно; и эта бесценная мудрость во всех случаях охраняет чистоту его простой и горячей натуры.

Говорить ли о княжне Марье? Несмотря на все ее слабости, этот образ достигает почти ангельской чистоты и кротости, и по временам кажется, что его окружает святое сияние.

Тут нас невольно останавливает страшная картина - отношения между стариком Болконским и его дочерью. Если Николай Ростов и княжна Марья представляют лица явно симпатические, то, по-видимому, нет возможности простить этому старику всех мучений, которые переносит от него дочь. Из всех лиц, выведенных художником, ни одно, по-видимому, не заслуживает большего негодования. А между тем, что же оказывается? С изумительным мастерством автор изобразил нам одну из самых страшных человеческих слабостей, - не одолимых ни умом, ни волей, - и более всего способных возбудить искреннее сожаление. В сущности, старик беспредельно любит свою дочь - в буквальном смысле не мог бы без нее жить; но эта любовь у него извратилась в желание наносить боль себе и любимому существу. Он как будто беспрестанно дергает ту неразрывную связь, которая соединяет его с дочерью, и находит болезненное наслаждение в таком ощущении этой связи. Все оттенки этих странных отношений схвачены у гр. Л.Н. Толстого с неподражаемою верностию, и развязка, - когда старик, сломленный болезнью и близкий к смерти, выражает наконец всю нежность к дочери, - производит потрясающее впечатление. И до такой степени могут извратиться самые сильные, самые чистые чувства! Столько мучений могут наносить себе люди по собственной вине! Нельзя представить картины, более ясно доказывающей, как мало иногда человек может владеть сам собою. Отношения величавого старика Болконского к дочери и сыну, основанные на ревнивом и извращенном чувстве любви, составляют образец того зла, которое часто гнездится в семействах, и доказывают нам, что самые святые и естественные чувства могут получить безумный и дикий характер.

Эти чувства составляют, однако же, корень дела, и их извращение не должно закрывать от нас их чистого источника. В минуты сильных потрясений их истинная, глубокая натура часто вполне выступает наружу; так, любовь к дочери овладевает всем существом умирающего Болконского, Видеть то, что таится в душе человека под игрою страстей, под всеми формами себялюбия, своекорыстия, животных влечений, - вот на что великий мастер граф Л.Н. Толстой. Очень жалки, очень неразумны и безобразны увлечения и похождения таких людей, как Пьер Безухов и Наташа Ростова; но читатель видит, что, за всем тем, у этих людей золотые сердца, и ни на минуту не усумнится, что там, где бы дело шло о самопожертвовании, - где нужно было бы беззаветное сочувствие доброму и прекрасному, - в этих сердцах нашелся бы полный отзыв, полная готовность. Душевная красота этих двух лиц поразительна. Пьер - взрослый ребенок, с огромным телом и с страшною чувственностию, как дитя непрактичный и неразумный, соединяет в себе детскую чистоту и нежность души с умом наивным, но по тому самому высоким, - с характером, которому все неблагородное не только чуждо, но даже и непонятно. Этот человек, как дети, ничего не боится и не знает за собою зла. Наташа - девушка, одаренная такой полнотою душевной жизни, что (по выражению Безухова) она не удостаивает быть умною, т.е. не имеет ни времени, ни расположения переводить эту жизнь в отвлеченные формы мысли. Безмерная полнота жизни (приводящая ее иногда в состояние опьянения, как выражается автор) вовлекает ее в страшную ошибку, в безумную страсть к Курагину, - ошибку, искупаемую потом тяжкими страданиями. Пьер и Наташа - люди, которых, по самой их натуре, должны постигать в жизни ошибки и разочарования. Как бы в противоположность им автор вывел и счастливую чету, Веру Ростову и Адольфа Берга, - людей, чуждых всяких ошибок, разочарований и вполне удобно устраивающихся в жизни. Нельзя не подивиться той мере, с которою автор, выставляя всю низменность и малость этих душ, ни разу не поддался искушению смеха или гнева. Вот настоящий реализм, настоящая правдивость. Такова же правдивость и в изображении Курагиных, Элен и Анатоля; эти бессердечные существа выставлены беспощадно, но без малейшего желания бичевать их.

Что же выходит из этого ровного, ясного, дневного света, которым автор озарил свою картину? Перед нами нет ни классических злодеев, ни классических героев; душа человеческая является в чрезвычайном разнообразии типов, является - слабая, подчиненная страстям и обстоятельствам, но, в сущности, в массе руководимая чистыми и добрыми стремлениями. Среди всего разнообразия лиц и событий мы чувствуем присутствие каких-то твердых и незыблемых начал, на которых держится эта жизнь. Обязанности семейные - ясны для всех. Понятия о добре и зле отчетливы и прочны. Изобразив с величайшею правдивостью фальшивую жизнь высших слоев общества и разных штабов, окружающих высокие лица, автор противопоставил им две крепкие и истинно живые сферы - семейную жизнь и настоящую военную, то есть армейскую жизнь. Два семейства, Болконских и Ростовых, представляют нам жизнь, руководимую ясными, несомненными началами, в соблюдении которых члены этих семейств поставляют свой долг и честь, достоинство и утешение. Точно так же армейская жизнь (которую гр. Л.Н. Толстой в одном месте сравнивает с раем) представляет нам полную определенность понятий о долге, о достоинстве человека; так что простодушный Николай Ростов даже предпочел однажды остаться в полку, а не ехать в семью, где он не совсем ясно видит, как ему следует вести себя.

Таким образом, в крупных и ясных чертах изображена нам Россия 1812 года как масса людей, которые знают, чего от них требует их человеческое достоинство, - что им следует делать по отношению к себе, к другим людям и к родине. Весь рассказ гр. Л.Н. Толстого изображает только всякого рода борьбу, которую это чувство долга выдерживает со страстями и случайностями жизни, а также борьбу, которую этот крепкий, наиболее многолюдный слой России выдерживает с верхним, фальшивым и несостоятельным слоем. Двенадцатый "год был минутою, когда нижний слой взял верх и, в силу своей твердости, выдержал напор Наполеона. Все это прекрасно видно, например, на действиях и мыслях князя Андрея, который ушел из штаба в полк и, разговаривая с Пьером накануне Бородинской битвы, беспрестанно вспоминает об отце, убитом вестью о нашествии. Чувства, подобные чувствам князя Андрея, спасли тогда Россию. "Французы разорили мой дом, - говорит он, - и идут разорить Москву, оскорбили и оскорбляют меня всякую секунду. Они враги мои, они преступники все, по моим понятиям" (т. IV, стр. 267).

После этих и подобных речей Пьер, как сказано у автора, "понял весь смысл и все значение этой войны и предстоящего сражения".

Война была со стороны русских оборонительная и, следовательно, имела святой и народный характер; тогда как со стороны французов она была наступательная, то есть насильственная и несправедливая. При Бородине все другие отношения и соображения сгладились и исчезли; друг против друга стояли два народа - один нападающий, другой защищающийся. Поэтому тут с величайшей ясностью обнаружилась сила тех двух идей, которые на этот раз двигали этими народами и поставили их в такое взаимное положение. Французы явились как представители космополитической идеи, - способной, во имя общих начал, прибегать к насилию, к убийству народов; русские явились представителями идеи народной, - с любовью, охраняющей дух и строй самобытной, органически-сложившейся жизни. Вопрос о национальностях был поставлен на Бородинском поле, и русские решили его здесь в первый раз в пользу национальностей.

Понятно поэтому, что Наполеон не понял и никогда не мог понять того, что совершилось на Бородинском ладе; понятно, что он должен был быть объят недоумением и страхом при зрелище неожиданной и неведомой силы, которая восстала против него. Так как дело, однако же, было, по-видимому, очень простое и ясное, то понятно, наконец, что автор счел себя вправе оказать о Наполеоне следующее: "И не на один только этот час и день были помрачены ум и совесть этого человека, тяжеле всех других участников этого дела носившего на себе всю тяжесть совершившегося, но и никогда до конца жизни своей, не мог понимать он ни добра, ни красоты, ни истины, ни значения своих поступков, которые были слишком противоположны добру и правде, слишком далеки от всего человеческого, для того, чтобы он мог понимать их значение. Он не мог отречься от своих поступков, восхваляемых половиной света, и потому должен был отречься от правды и добра и всего человечества" (т. IV, стр. 330, 331).

Итак, вот один из окончательных выводов: в Наполеоне, в этом герое из героев, автор видит человека, дошедшего до совершенной утраты истинного человеческого достоинства, - человека, постигнутого помрачением ума и совести. Доказательство налицо. Как Барклай де Толли навсегда уронен тем, что не понял положения Бородинской битвы, - как Кутузов превознесен выше всяких похвал тем, что совершенно ясно понимал, что делается во время этой битвы, - так Наполеон навеки осужден тем, что не понял того святого, простого дела, которое мы делали при Бородине и которое понимал каждый наш солдат. В деле, так громко вопиявшем о своем смысле, Наполеоне понял, что правда была на нашей стороне. Европа хотела задушить Россию и в своей гордости мечтала, что действует прекрасно и справедливо.

Итак, в лице Наполеона художник как будто хотел представить нам душу человеческую в ее слепоте, хотел показать, что героическая жизнь может противоречить истинному человеческому достоинству, - что добро, правда и красота могут быть гораздо доступнее людям простым и малым, чем иным великим героям. Простой человек, простая жизнь поставлены поэтом выше героизма - и по достоинству и по силе; ибо простые русские люди с такими сердцами, как у Николая Ростова, у Тимохина и Тушина, победили Наполеона и его великую армию.

IV

До сих пор мы говорили так, как будто автор имел совершенно определенные цели и задачи, как будто он хотел доказывать или разъяснять известные мысли и отвлеченные положения. Но это только приблизительный способ выражения. Мы говорили так только для ясности, для выпуклости речи; мы умышленно придавали делу грубые и резкие формы, чтобы они живее бросились в глаза. В действительности же художник не руководился такими голыми соображениями, какие мы ему приписали; творческая сила действовала шире и глубже, проникала в самый сокровенный и высокий смысл явлений.

Таким образом, мы могли бы дать еще несколько формул цели и смысла "Войны и мира". Истина есть сущность каждого действительно художественного произведения, и потому, на какую бы философскую высоту созерцания жизни мы ни поднялись, мы найдем в "Войне и мире" точки опоры для своего созерцания. Много было говорено об исторической теории графа Л.Н. Толстого. Несмотря на чрезмерность некоторых его выражений, люди самых различных мнений согласились, что он если не вполне прав, то на один шаг от правды.

Эту теорию можно бы обобщить и сказать, например, что не только историческая, но и всякая человеческая жизнь управляется не умом и волею, т. е. не мыслями и желаниями, достигшими ясной сознательной формы, а чем-то более тёмным и сильным, так называемою натурою людей. Источники жизни (как отдельных лиц, так и цельных народов) гораздо глубже и могущественнее, чем тот сознательный произвол и сознательное соображение, которыми, по-видимому, руководятся люди. Подобная вера в жизнь - признание за жизнью большего смысла, чем тот, какой способен уловить наш разум, - разлита по всему произведению графа Л.Н. Толстого; и можно бы сказать, что на эту мысль написано все это произведение.

Приведем небольшой пример. После своей поездки в Отрадное князь Андрей решается ехать из деревни в Петербург. "Целый ряд, - говорит автор, - разумных логических доводов, почему ему необходимо ехать в Петербург и даже служить, ежеминутно был готов к его услугам. Он даже теперь не понимал, как мог он когда-нибудь сомневаться в необходимости принять деятельное участие в жизни, точно так же, как месяц тому назад он не понимал, как могла бы ему прийти мысль ехать из деревни. Ему казалось ясно, что все его опыты жизни должны были пропасть даром и быть бессмыслицей, ежели бы он не приложил их к делу и не принял опять деятельного участия в жизни. Он даже не помнил того, как прежде, на основании таких же бедных разумных доводов, очевидно было, что он бы унизился, ежели бы теперь, после своих уроков жизни, опять бы поверил в возможность приносить пользу и в возможность счастья и любви" (т. III, стр. 10).

Такую же подчиненную роль играет разум и у всех других лиц гр. Л.Н. Толстого. Везде жизнь оказывается шире бедных логических соображений, и поэт превосходно показывает, как она обнаруживает свою силу помимо воли людей. Наполеон стремится к тому, что должно погубить его, беспорядок, в котором он застал наше войско и правительство, спасает Россию, потому что завлекает Наполеона к Москве, - дает созреть нашему патриотизму, - вызывает необходимость назначить Кутузова и вообще изменить весь ход дел. Истинные, глубокие силы, управляющие событиями, берут верх над всеми расчетами.

Итак, таинственная глубина жизни - вот мысль "Войны и мира". <...>

В одном месте автор замечает в скобках, что люди ограниченные любят говорить "в наше время, в наше время, так как воображают, что они нашли и оценили особенности нашего времени, и думают, что свойства людей изменяются со временем" (т. III, стр. 85). Гр. Л.Н. Толстой, очевидно, отвергает это грубое заблуждение, и, на основании всего предыдущего, мы, кажется, имеем полное право сказать, что в "Войне и мире" он повсюду верен неизменным, вечным свойствам души человеческой . Как в герое он видит человеческую сторону, так в человеке известного времени, известного круга. и воспитания он прежде всего видит человека, - так в его действиях, определенных веком и обстоятельствами, видит неизменные законы человеческой природы. Отсюда происходит, так сказать, общечеловеческая занимательность этого удивительного произведения, соединяющего в себе художественный реализм с художественным идеализмом, историческую верность с общепсихическою правдою, - яркую народную своеобразность с общечеловеческою шириною.

Таковы некоторые общие точки зрения, под которые подходит "Война и мир". Но все эти определения еще не указывают частного характера произведения гр. Л.Н. Толстого - его особенностей, дающих ему, сверх общего смысла, еще определенный смысл для нашей литературы. Эту частную характеристику возможно сделать не иначе, как показав место "Войны и мира" в нашей литературе, объяснив связь этого произведения с общим ходом нашей словесности и с историей развития самого таланта автора. Мы попытаемся сделать это в следующей статье.

Статья вторая и последняя

Окончательное суждение о "Войне и мире" составить теперь едва ли возможно. Пройдут многие годы, прежде чем вполне уяснится значение этого произведения. И это мы говорим не в особенную ему похвалу, не ради его превознесения, нет, такова вообще судьба фактов слишком к нам близких, что мы слабо и дурно понимаем их смысл. Но, разумеется, всего плачевнее такое непонимание и всего яснее открывается его источник, когда дело идет о важных явлениях. Часто великое и прекрасное проходит перед нашими глазами, но мы, в силу нашей собственной малости, не верим и не замечаем, что нам дано быть свидетелями и очевидцами великого и прекрасного. Мы обо всем судим по себе. Поспешно, небрежно, невнимательно мы судим о всем современном, как будто все оно нам по плечу, как будто имеем полное право обращаться с ним запанибрата; больше всего мы любим даже не просто судить, а именно осуждать, так как этим думаем несомненно доказать наше умственное превосходство. Таким образом, о самом глубоком и светлом явлении являются равнодушные или высокомерные отзывы, которых изумительной дерзости и не подозревают те, кто их произносит. И хорошо еще, если мы опомнимся и уразумеем наконец, о чем мы смели судить, с какими великанами равняли себя в своей наивности. Большею частию и этого не бывает, и люди держатся своих мнений с упорством того столоначальника, у которого несколько месяцев служил Гоголь и который потом уже до конца жизни не мог поверить, что его подчиненный стал великим русским писателем.

Мы слепы и близоруки для современного. И хотя художественные произведения, как назначенные прямо для созерцания и употребляющие все средства, какими можно достигнуть ясности впечатления, по-видимому, должны бы более других явлений бросаться нам в глаза, но и они не избегают общей участи. Беспрестанно сбывается замечание Гоголя: "Поди ты, сладь с человеком! не верит в Бога, а верит, что если почешется переносье, то непременно умрет; пропустит мимо создание поэта, ясное как день, все проникнутое согласием и высокою мудростию простоты, а бросится именно на то, где какой-нибудь удалец напутает, наплетет, изломает, выворотит природу, и ему оно понравится, и он станет кричать: вот оно, вот настоящее знание тайн сердца!"

Есть, впрочем, в этом неуменье ценить настоящее и близкое к нам другая, более глубокая сторона. Пока человек развивается, стремится вперед, он не может правильно ценить то, чем он обладает. Так дитя не знает прелести своего детства, и юноша не подозревает красоты и свежести своих душевных явлений. Только потом, когда все это сделается прошлым, мы начинаем понимать, какими великими благами мы обладали; тогда мы находим, что этим благам и цены нет, так как возвратить их, вновь приобрести невозможно. Минувшее, неповторимое становится единственным и незаменимым, и потому все его (достоинства выступают перед нами ясно, ничем не заслоняемые, не помрачаемые ни заботами о настоящем, ни мечтами о будущем.

Понятно поэтому, отчего, переходя в область истории, все получает более ясный и определенный смысл. Со временем значение "Войны и мира" перестанет быть вопросом, и это произведение займет в нашей литературе то незаменимое и единственное место, которое современникам трудно разглядеть. Если же мы хотим теперь же иметь некоторые указания на это место, то мы можем добыть их не иначе, как рассмотрев историческую связь "Войны и мира" с русскою литературою вообще. Если мы найдем живые нити, связывающие это современное явление с явлениями, смысл которых для нас уже стал яснее и определеннее, то и его смысл, его важность и особенности станут для нас понятнее. Точкой опоры для наших суждений будут в этом случае уже не отвлеченные понятия, а твердые исторические факты, имеющие вполне определенную физиономию.

Итак, переходя к историческому взгляду на произведение гр. Л.Н. Толстого, мы вступаем в область более ясную и отчетливую. Говоря так, мы, однако же, должны прибавить, что это справедливо лишь вообще и сравнительно. Ибо история нашей литературы, в сущности, есть одна из историй, наиболее покрытых мраком, наименее общеизвестных, и понимание этой истории?" - как этого и следовало ожидать от общего состояния нашего просвещения, - в высшей степени искажено и запутано предрассудками и ложными взглядами. Но, по мере движения нашей литературы, смысл этого движения должен, однако же, уясняться, и такое важное произведение, как "Война и мир", конечно, должно открывать нам многое относительно того, чем внутренно живет и питается наша литература, куда стремится ее главное течение.

I

Есть в русской литературе классическое произведение, с которым "Война и мир" имеет больше сходства, чем с каким бы то ни было другим произведением. Это - "Капитанская дочка" Пушкина. Сходство есть и во внешней манере, в самом тоне и предмете рассказа, но главное сходство - во внутреннем духе обоих произведений. "Капитанская дочка" тоже не исторический роман, то есть вовсе не имеет в виду в форме романа рисовать жизнь и нравы, уже ставшие для нас чуждыми, и лица, игравшие важную роль в истории того времени. Исторические лица, Пугачев, Екатерина, являются у Пушкина мельком в немногих сценах, совершенно так, как в "Войне и мире" являются Кутузов, Наполеон и пр. Главное же внимание сосредоточено на событиях частной жизни Гриневых и Мироновых, и исторические события описаны лишь в той мере, в какой они прикасались в жизни этих простых людей. "Капитанская дочка", собственно говоря, есть хроника семейства Гриневых; это - тот рассказ, о котором Пушкин мечтал еще в третьей главе Онегина, - рассказ, изображающий

Преданья русского семейства.

Впоследствии у нас явилось немало подобных рассказов, между которыми высшее место занимает Семейная хроника С.Т. Аксакова. Критики заметили сходство этой хроники с произведением Пушкина. Хомяков говорит: "Простота форм Пушкина в повестях и особенно Гоголя, с которыми С. Т. был так дружен, подействовали на него"*.

______________________

* Сочин. Хомякова, т. 1, стр. 665.

______________________

Стоит немножко вглядеться в "Войну и мир", чтобы убедиться, что это - тоже некоторая семейная хроника. Именно, эта хроника двух семейств: семейства Ростовых и семейства Болконских. Это - воспоминания и рассказы о всех важнейших случаях в жизни этих двух семейств и о том, как действовали на их жизнь современные им исторические события. Разница от простой хроники заключается только в том, что рассказу дана более яркая, более живописная форма, в которой всего лучше художник мог воплотить свои идеи. Голого рассказа нет; все - в сценах, в ясных и отчетливых красках. Отсюда - видимая отрывочность рассказа, в сущности чрезвычайно связного; отсюда же то, что художник по необходимости ограничился немногими годами описываемой им жизни, а не стал рассказывать ее постепенно от самого рождения того или другого героя. Но и в этом - сосредоточенном для большей художественной ясности - рассказе не выступают ли перед глазами читателей все "семейные предания" Болконских и Ростовых?

Итак, руководясь сравнением, мы нашли наконец тот род словесных произведений, к которому следует отнести "Войну и мир". Это не роман вообще, не исторический роман, даже не историческая хроника; это - хроника семейная. Если прибавим, что мы непременно разумеем при этом художественное произведение, то наше определение будет готово. Этот своеобразный род, которого нет в других словесностях и идея которого долго тревожила Пушкина и, наконец, была осуществлена им, может быть характеризован двумя особенностями, на которые указывает его название. Во-первых, это - хроника, т.е. простой, бесхитростный рассказ, без всяких завязок и запутанных приключений, без наружного единства и связи. Эта форма, очевидно, проще, чем роман, - ближе к действительности, к правде: она хочет, чтобы ее принимали за быль, а не за простую возможность. Во-вторых, это - быль семейная, т.е. не похождения отдельного лица, на котором должно сосредоточиваться все внимание читателя, а события, так или иначе важные для целого семейства. Для художника как будто одинаково дороги, одинаково герои - все члены семейства, хронику которого он пишет. И центр тяжести произведения всегда в семейных отношениях, а не в чем-нибудь другом. "Капитанская дочка" есть рассказ о том, как Петр Гринев женился на дочери капитана Миронова. Дело вовсе не в любопытных ощущениях, и все приключения жениха и невесты касаются не изменения их чувств, простых и ясных от самого начала, а составляют случайные препятствия, мешавшие простой развязке, - не помехи страсти, а помехи женитьбе. Отсюда - такая естественная пестрота этого рассказа; романической нити в нем собственно нет.

Нельзя не подивиться гениальности Пушкина, обнаружившейся в этом случае. "Капитанская дочка" имеет все внешние формы романов Вальтера Скотта, эпиграфы, разделение на главы и т.п. (Так, внешняя форма "Истории Государства Российского" взята у Юма.) Но, вздумавши подражать, Пушкин написал произведение в высшей степени оригинальное. Пугачев, например, выведен на сцену с такою удивительною осторожностию, какую можно найти только у гр. Л.Н. Толстого, когда он выводит перед нами Александра I, Сперанского и пр. Пушкин, очевидно, считал делом легкомысленным и недостойным поэтического труда малейшее уклонение от строгой исторической истины. Точно так же романическая история двух любящих сердец доведена у него до простоты, в которой исчезает все романическое.

И таким образом, хотя он считал необходимым и основать завязку на любви, и ввести в эту завязку историческое лицо, но в силу своей неуклонной поэтической правдивости он написал нам не исторический роман, а семейную хронику Гриневых.

Но мы не можем показать всего глубокого сходства между "Войною и миром" и "Капитанской дочкой", если не вникнем во внутренний дух этих произведений, - не покажем того многознаменательного поворота в художественной деятельности Пушкина, который привел его к созданию нашей первой семейной хроники. Без понимания этого поворота, отразившегося и развившегося в гр. Л.Н. Толстом, нам не будет понятен полный смысл "Войны и мира". Внешнее сходство ничего не значит в сравнении с сходством того духа, которым внушены оба сравниваемые нами произведения. Тут, как и всегда, оказывается, что Пушкин есть истинный родоначальник нашей самобытной литературы, - что его гений постигал и совмещал в себе все стремления нашего творчества.

II

Итак, что же такое "Капитанская дочка"? Всем известно, что это одно из драгоценнейших достояний нашей литературы. По простоте и чистоте своей поэзии это произведение одинаково доступно, одинаково привлекательно для взрослых и детей. На "Капитанской дочке" (так же, как на "Семейной хронике" С. Аксакова) русские дети воспитывают свой ум и свое чувство, так как учителя без всяких посторонних указаний находят, что нет в нашей литературе книги более понятной и занимательной и вместе с тем столь серьезной по содержанию и высокой по творчеству. Что же такое "Капитанская дочка"?

Решение этого вопроса мы уже не имеем права брать только на себя. У нас есть литература и есть также критика. Мы желаем показать, что в нашей литературе существует постоянное развитие, - что в ней в различной степени и разных формах раскрываются все те же основные задатки; миросозерцание гр. Л.Н. Толстого мы связываем с одною из сторон поэтической деятельности Пушкина. Точно так мы обязаны и хотели бы связать наши суждения со взглядами, уже высказанными нашей критикой. Если у нас есть критика, то она не могла не оценить того важного направления в нашем художестве, которое началось с Пушкина, жило до настоящего времени (около сорока лет) и, наконец, породило такое огромное и высокое произведение, как "Война и мир". На факте подобного размера всего лучше можно проверить проницательность критики и глубину ее понимания.

О Пушкине у нас писано много, но из всего писанного резко выдаются два произведения; у нас есть две книги, о Пушкине, конечно, известные всем читателям: одна - 8-й том сочинений Белинского, заключающий в себе десять статей о Пушкине (1843 - 1846), другая - "Материалы для биографии Пушкина" П.В. Анненкова, составляющие 1-й том его издания сочинений Пушкина (1855). Обе книги весьма замечательны. У Белинского в первый раз в нашей литературе (у немцев о Пушкине уже писал достойным поэта образом Варнгаген фон Энзе) сделана отчетливая и твердая оценка художественного достоинства произведений Пушкина; со всею ясностию Белинский понимал высокое достоинство этих произведений и с точностью указал, какие из них ниже, какие выше, какие достигают высоты, по словам критика утомляющей всякое удивление. Приговоры Белинского относительно художественной ценности произведений Пушкина остаются верны до сих пор и свидетельствуют об удивительной чуткости эстетического вкуса нашего критика. Известно, что наша литература в то время не понимала великого значения Пушкина; Белинскому принадлежит слава, что он твердо и сознательно стоял за его величие, хотя ему не было дано постигнуть всю меру этого величия. Так точно ему досталась слава - понять высоту Лермонтова и Гоголя, с которыми тоже запанибрата обращались современные им литературные судьи. Но иное дело - эстетическая оценка, и другое - оценка значения писателя для общественной жизни, его нравственного и народного духа. В этом отношении книга Белинского о Пушкине рядом с верными и прекрасными мыслями заключает много ошибочных и смутных взглядов. Такова, например, статья IX о Татьяне. Как бы то ни было, эти статьи представляют полный и, в эстетическом отношении, чрезвычайно верный обзор произведений Пушкина.

Другая книга, "Материалы" П.В. Анненкова, содержит такой же обзор, изложенный в тесной связи с биографиею поэта. Менее оригинальная, чем книга Белинского, но более зрелая, составленная с величайшею тщательностию и любовью к делу, эта книга дает всего больше пищи для того, кто хочет изучать Пушкина. Она превосходно написана; как будто дух Пушкина сошел на биографа и дал его речи простоту, краткость и определенность. "Материалы" необыкновенно богаты содержанием и чужды всяких разглагольствий. Что касается до суждений о произведениях поэта, то, руководясь его жизнью, близко держась обстоятельств, его окружавших, и перемен, в нем происходивших, биограф сделал драгоценные указания и начертил с большою верностию, с любовным пониманием дела историю творческой деятельности Пушкина. Ошибочных взглядов в этой книге нет, так как автор не отклонялся от своего предмета, столько им любимого и так хорошо понимаемого: есть только неполнота, вполне оправдываемая скромным тоном и слишком скромным названием книги.

И вот к таким-то книгам мы естественно обращаемся за решением нашего вопроса о "Капитанской дочке". Что же оказывается? И в той и в другой книге этому удивительному произведению посвящено лишь несколько небрежных строчек. Мало того, обо всем цикле произведений Пушкина, примыкающих к "Капитанской дочке" (каковы: Повести Белкина, Летопись села Горохина, Дубровский ), оба критика отзываются или с неодобрением, или с равнодушными, вскользь сказанными похвалами. Таким образом, целая сторона в развитии Пушкина, завершившаяся созданием "Капитанской дочки", упущена из вида и внимания, признана маловажною и даже недостойною имени Пушкина. Оба критика пропустили то, что существенным образом повлияло на весь ход нашей литературы и отразилось, наконец, в таких произведениях, как "Война и мир".

Факт знаменательный в высшей степени и объясняемый только внутреннею историей нашей критики. Весьма понятно, что для понимания столь многостороннего и глубокого поэта, как Пушкин, нужно было долгое время и что не одному человеку досталось на долю потрудиться на этом поприще; много труда предстоит еще и впереди. Сперва мы должны были понять ту сторону Пушкина, которая всего доступнее, всего больше сливается с общим направлением нашей образованности. Уже до Пушкина и в его время мы понимали европейских поэтов - Шиллера, Байрона и других; Пушкин явился их соперником, соревнователем; так мы на него и смотрели, измеряя его достоинства знакомою нам меркою, сравнивая его произведения с произведениями западных поэтов. И Белинский и Анненков - западники; поэтому они и могли хорошо чувствовать только общечеловеческие красоты Пушкина. Те же черты, в которых он являлся самобытным русским поэтом, в которых его русская душа обнаруживала некоторого рода реакцию против западной поэзии, должны были остаться для наших двух критиков малодоступными или вовсе непонятными. Для понимания их нужно было другое время, когда появились бы иные взгляды, кроме западнических, и другой человек, который пережил бы в своей душе поворот, подобный повороту пушкинского творчества.

III

Этот человек был Аполлон Александрович Григорьев. Им был в первый раз указан важный смысл той стороны поэтической деятельности Пушкина, лучшим плодом которой была "Капитанская дочка". Взгляды Григорьева на этот предмет и вообще на значение Пушкина, были часто им повторяемы и развиваемы, но в первый раз были изложены в "Русском слове" 1859 года. То был первый год этого журнала, имевшего тогда трех редакторов: гр. Г.А. Кушелева-Безбородко, Я.П. Полонского и An. А. Григорьева. Перед этим Григорьев года два ничего не писал и жил за границею, большею частию в Италии и большею частию в созерцании художественных произведений. Статьи о Пушкине были плодом его долгих заграничных размышлений. Этих статей собственно шесть; две первые под заглавием: Взгляд на русскую литературу со смерти, Пушкина; четыре остальные называются - И.С. Тургенев и его деятельность, по поводу романа "Дворянское гнездо", и содержат развитие тех же взглядов и приложение их к Тургеневу*.

___________________

* Эти статьи перепечатаны в первом томе сочинений Ап. Григорьева, заключающем все его общие статьи. Сочинения Аполлона Григорьева. Т 1. Спб., 1876, стр. 230 - 248.

___________________

В чем же состоит мысль Григорьева? Постараемся высказать ее яснее, ограничиваясь тем вопросом, который мы разбираем. Григорьев нашел, что деятельность Пушкина представляет душевную борьбу с различными идеалами, с различными вполне сложившимися историческими типами, тревожившими его натуру и пережитыми ею. Идеалы эти или типы принадлежали чуждой, не русской жизни; это были мутно-чувственная струя ложного классицизма, туманный романтизм, но всего больше байроновские типы Чайльд-Гарольда, Дон-Жуана и т.д. Эти формы иной жизни, иных народных организмов вызывали сочувствие в душе Пушкина, находили в ней стихии и силы для создания соответствующих идеалов. Это не было подражание, внешнее передразнивание известных типов; это было их действительное усвоение, их переживание. Но вполне и до конца природа поэта покориться им не могла. Обнаружилось то, что Григорьев называет борьбою с типами, то есть, с одной стороны, стремление отозваться на известный тип, дорасти до него своими душевными силами и, таким образом, померяться с ним, с другой стороны, неспособность живой и самобытной души вполне отдаться типу, неудержимая потребность отнестись к нему критически и даже обнаружить и признать в себе законными сочувствия, вовсе несогласные с типом. Из такого рода борьбы с чуждыми типами Пушкин всегда выходил самим собою, особенным типом, совершенно новым. В нем в первый раз обособилась и ясно обозначилась наша русская физиономия, истинная мера всех наших общественных, нравственных и художественных сочувствий, полный тип русской души. Обособиться, характеризоваться этот тип мог только в том человеке, который действительно жил другими типами, но имел силу им не поддаться и поставить наравне с ними свой собственный тип, смело узаконить желания и требования своей самобытной жизни. Оттого Пушкин и есть творец русской поэзии и литературы, что в нем наше типовое не только сказалось, но и выразилось, то есть облеклось в высочайшую поэзию, поравнялось со всем великим, что он знал и на что отзывался своею великою душою. Поэзия Пушкина есть выражение идеальной русской натуры, померявшейся с идеалами других народов.

Пробуждение русского душевного типа с его правами и требованиями можно найти во многих произведениях Пушкина. Одно из самых важных мест представляет тот отрывок из путешествия Онегина, в котором говорится о Тавриде (попросту - о Крыме):

Воображенью край священный!
С Атридом спорил там Пилад,
Там закололся Митридат,
Там пел Мицкевич вдохновенный
И посреди прибрежных скал
Свою Литву воспоминал.
Прекрасны вы, брега Тавриды,
Когда вас видишь с корабля,
При свете утренней Киприды,
Как вас впервой увидел я!
Вы мне предстали в блеске брачном:
На небе синем и прозрачном
Сияли груды ваших гор;
Долин, деревьев, сел узор
Разостлан был передо мною.
А там, меж хижинок татар...
Какой во мне проснулся жар!
Какой волшебною тоскою
Стеснялась пламенная грудь!
Но, Муза! прошлое забудь.
Какие б чувства ни таились
Тогда во мне - теперь их нет:
Они прошли иль изменились...
Мир вам, тревоги прошлых лет!
В ту пору мне казались нужны
Пустыни, волн края жемчужны,
И моря шум, и груды скал,
И гордой девы идеал,
И безымянные страданья...
Другие дни, другие сны!
Смирились вы, моей весны
Высокопарные мечтанья,
И в поэтический бокал
Воды я много подмешал.
Иные нужны мне картины;
Люблю песчаный косогор,
Перед избушкой две рябины,
Калитку, сломанный забор,
На небе серенькие тучи,
Перед гумном соломы кучи
Да пруд под тенью ив густых -
Раздолье уток молодых;
Теперь мила мне балалайка.
Да пьяный топот трепака
Перед порогом кабака;
Мой идеал теперь - хозяйка,
Мои желания - покой,
Да щей горшок, да сам-большой.
Порой дождливою намедни,
Я, завернув на скотный двор...
Тьфу! прозаические бредни,
Фламандской школы пестрый сор!
Такое ли был я, расцветая,
Скажи, фонтан Бахчисарая,
Такие ль мысли мне на ум
Навел твой бесконечный шум,
Когда безмолвно пред тобою
Зарему я воображал?
(Изд. Исакова, 1-е, т. III, стр. 217).

Что происходит в душе поэта? Мы очень ошибемся, если найдем здесь какое-нибудь горькое чувство; бодрость и ясность духа слышны в каждом стихе. Точно так же неправильно видеть здесь насмешку над низменностию русской природы и русского быта; иначе можно бы, пожалуй, истолковать это место и совершенно наоборот, как насмешку над высокопарными мечтаниями юности, над теми временами, когда поэту казались нужны безымянные страданья и он воображал себе Зарему, следуя Байрону, "от которого тогда с ума сходил" (см. там же, т. IV, стр. 44).

Дело гораздо сложнее. Очевидно, в поэте рядом с прежними идеалами возникает что-то новое. Много есть предметов, которые издавна священны для его воображения; и мир греческий с его Кипридою, Атридом, Пиладом; и римское геройство, с которым боролся Митридат; и песни чуждых поэтов, Мицкевича, Байрона, внушившие ему гордой девы идеал; и картины южной природы, предстающей глазам в блеске брачном. Но вместе с тем поэт чувствует, что в нем заговорила любовь к иному быту, к иной природе. Этот пруд под сенью ив густых, вероятно, тот самый пруд, над которым он бродил

Тоской и рифмами томим

и с которого спугивал уток пеньем сладкозвучных строф (см. Евг. Он., гл. четв., XXXV); этот простой быт, в котором веселье выражается топотом трепака, которого идеал - хозяйка, а желания - щей горшок, да сам-большой; весь этот мир, столь непохожий на то, что священно для воображения поэта, имеет, однако же, для него неотразимую привлекательность. "Поразительна, - говорит Ап. Григорьев, - эта простодушнейшая смесь ощущений самых разнородных - негодования и желания набросить на картину колорит самый серый с невольной любовью к картине, с чувством ее особенной, самобытной красоты! Эта выходка поэта - негодование на прозаизм и мелочность окружающей его обстановки, но вместе и невольное сознание того, что этот прозаизм имеет неотъемлемые права над душою, - что он в душе остался как остаток после всего брожения, после всех напряжений, после всех тщетных попыток окамениться в байроновских формах" (Соч. Ап. Григорьева, т. I, стр. 249, 250).

В этом процессе, совершавшемся в душе поэта, нужно отличать три момента: 1) пламенное и широкое сочувствие всему великому, что он встретил готовым и данным, сочувствие всем светлым и темным сторонам этого великого; 2) невозможность вполне уйти в эти сочувствия, окаменеть в этих чуждых формах; поэтому - критическое отношение к ним, протест против их преобладания; 3) любовь к своему, к русскому типовому, "к своей почве", как выразился Ап. Григорьев.

"Когда поэт, - говорит этот критик, - в эпоху зрелости самосознания привел для самого себя в очевидность все эти, по-видимому, совершенно противоположные явления, совершавшиеся в его собственной натуре, - то, прежде всего правдивый и искренний, он умалил себя, когда-то Пленника, Гирея, Алеко, до образа Ивана Петровича Белкина..." (там же, стр. 251).

"Тип Ивана Петровича Белкина был почти любимым типом поэта в последнюю эпоху его деятельности. В тоне и взгляде этого типа он рассказывает нам многие добродушные истории, между прочим, "Летопись села Горохина" и семейную хронику Гриневых, эту родоначальницу всех теперешних "семейных хроник" (стр. 248).

Что же такое Пушкинский Белкин?

"Белкин есть простой здравый толк и здравое чувство, кроткое и смиренное, - вопиющее законно против злоупотребления нами нашей широкой способности понимать и чувствовать" (стр. 252). "В этом типе узаконивалась, и притом только на время, только отрицательно, критически, чисто типовая сторона" (там же).

Протест против высокопарных мечтаний, против увлечения мрачными и блестящими типами выразился у Пушкина, любовью к простым типам, способностию к умеренному пониманию и чувствованию. Одной поэзии Пушкин противопоставил другую, Байрону - Белкина, будучи великим поэтом, он спустился со своей высоты и сумел так подойти к бедной действительности, его окружавшей и невольно им любимой, что она открыла ему всю поэзию, какая только в- ней была. Поэтому Ал. Григорьев вполне справедливо мог сказать:

"Все простые, не преувеличенные юмористически и не идеализированные трагически отношения литературы к окружающей действительности и к русскому быту - по прямой линии ведут свое начало от взгляда на жизнь Ивана Петровича Белкина" (там же, стр. 248).

Таким образом, Пушкин в создании этого типа совершил величайший поэтический подвиг; ибо, чтобы понимать предмет, нужно стать к нему в надлежащее отношение, и Пушкин нашел такое отношение к предмету, который был вовсе неизвестен и требовал всей силы его зоркости и правдивости. "Капитанскую дочку" нельзя рассказывать в ином тоне и с иным взглядом, чем как она рассказана. Иначе все в ней будет искажено и извращено. Наше русское типовое, наш душевный тип здесь в первый раз был воплощен поэзиею, но явился в столь простых и малых своих формах, что потребовал особого тона и языка; Пушкин должен был изменить возвышенный строй своей лиры. Для тех, кто не понимал смысла этой перемены, она показалась шалостью поэта, недостойною его гения; но мы видим теперь, что тут-то и обнаружилась гениальная широта взгляда и вполне самобытная сила творчества нашего Пушкина.

IV

Для ясности мы должны еще несколько времени остановиться на этом предмете. Открытие значения Белкина в пушкинском творчестве составляет главную заслугу Ап. Григорьева. Вместе с тем это была для него исходная точка, с которой он объяснял внутренний ход всей послепушкинской художественной литературы. Таким образом, уже тогда, в 1859 году, он видел в настроении нашей литературы следующие главные элементы:

1) "Тщетные усилия насильственно создать в себе и утвердить в душе обаятельные призраки и идеалы чужой жизни".

2) "Столь же тщетная борьба с этими идеалами и столь же тщетные усилия вовсе от них оторваться и заменить их чисто отрицательными и смиренными идеалами".

Уже тогда Аполлон Григорьев, следуя своей точке зрения, так определил Гоголя: "Гоголь явился только меркою наших антипатий и живым органом их законности, поэтом чисто отрицательным, симпатий же наших кровных, племенных, жизненных он олицетворить не мог, во-первых, как малоросс, а во-вторых, как уединенный и болезненный аскет" (там же, стр. 240).

Весь же общий ход нашей литературы, ее существенное развитие выражены Григорьевым так: "В Пушкине надолго, если не навсегда, завершился, обрисовавшись широким очерком, весь наш душевный процесс - и тайна этого процесса в его следующем, глубоко душевном и благоухающем стихотворении (Возрождение):

Художник варвар кистью сонной
Картину гения чернят,
И свой рисунок беззаконный
На ней бессмысленно чертит.
Но краски чуждые с летами
Спадают ветхой чешуей,
Созданье тения пред нами
Выходит с прежней красотой.
Так исчезают заблужденья
С измученной души моей.
И возникают ев ней виденья
Первоначальных, чистых дней.

"Этот процесс со всеми нами в отдельности и с нашею общественною жизнью совершался и поныне совершается. Кто не видит могучих произрастаний типового, коренного, народного - того природа обделила зрением и вообще чутьем" (там же, стр. 246).

Итак, из взгляда на Белкина, из проникновения в смысл борьбы, совершавшейся в Пушкине, у Ал. Григорьева вытекает взгляд на русскую литературу, которым все ее произведения связуются в одну цепь. Каждое звено этой цели может служить доказательством и поверкою того, что действительно найдена их взаимная связь. Каждый послепушкинский писатель может быть вполне объяснен не иначе, как если мы примем в основание общую мысль Ап. Григорьева. Уже тогда отношение наших современных писателей к Пушкину было формулировано нашим критиком в следующих общих чертах.

"Пушкинский Белкин, - пишет Ап. Григорьев, - это тот Белкин, который плачется в повестях Тургенева о том, что он - вечный Белкин, что он принадлежит к числу "лишних людей" или "куцых", - которому в Писемском смерть хотелось бы (но совершенно тщетно) подсмеяться над блестящим и страстным типом, - которого хочет не в меру и насильственно поэтизировать Толстой, и перед которым даже Петр Ильич драмы Островского: "Не так живи, как хочется" - смиряется... по крайней мере до новой масленицы и до новой Груши" (там же, стр. 252). <...>

VI

Общие начала критики Ал. Григорьева очень просты и общеизвестны или, по крайней мере, должны быть почитаемы общеизвестными. Это те глубокие начала, которые завещаны нам немецким идеализмом, единственною философиею, к которой до сих пор должны прибегать все, желающие понимать историю или искусство. Этих начал держатся, например, Ренан, Карлейль; эти самые начала в последнее время с таким блеском и с немалым успехом приложил Тэн к истории английской литературы. Так как немецкая философия, в силу нашей отзывчивости и слабости нашего самобытного развития, у нас принялась гораздо раньше, чем во Франции или в Англии, то немудрено, что наш критик давно уже держался тех взглядов, которые в настоящую минуту составляют новость для французов и впервые успешно распространяются между ними.

В общих чертах, как мы сказали, взгляды эти просты. Они состоят в том, что каждое художественное произведение представляет отражение своего века и своего народа, что есть существенная неразрывная связь между настроением народа, его своеобразным душевным складом, событиями его истории, его нравами, религиею и пр. и теми созданиями, которые производят художники этого народа. Принцип национальности господствует в художестве и литературе, как и во всем. Видеть связь литературы с племенем, которому она принадлежит, найти отношение между литературными произведениями и теми жизненными элементами, среди которых они явились, значит понимать историю этой литературы.

Заметим здесь же существенную разницу, которая отличает Ап. Григорьева от других критиков, ближайшим образом, например, от Тэна. Для Тэна всякое художественное произведение есть не более как некоторая сумма всех тех явлений, под которыми оно явилось: свойств племени, исторических обстоятельств и пр. Каждое явление есть не более как следствие предыдущих и основание последующих. Григорьев же, вполне признавая эту связь, видел еще, что все явления литературы имеют один общий корень, что все они суть частные и временные проявления одного и того же духа. В данном народе художественные произведения представляют как бы многообразные попытки выразить все одно и то же - душевную сущность этого народа; в целом же человечестве они составляют выражение вечных требований души человеческой, ее неизменных законов и стремлений. Таким образом, в частном и временном мы всегда должны видеть только обособившееся и воплотившееся выражение общего и неизменного.

Все это очень просто; эти положения давно стали, особенно у нас, ходячими фразами; отчасти сознательно, а большею частию бессознательно они признаются почти всеми. Но от общей формулы до ее приложения еще далеко. Как бы твердо ни был убежден физик, что всякое явление имеет свою причину, это убеждение не может быть нам порукою, что он откроет причину хотя бы одного, самого простого явления. Для открытия требуется исследование, нужно близкое и точное знакомство с явлениями.

Ап. Григорьев, рассматривая новую русскую литературу с точки зрения народности, видел в ней постоянную борьбу европейских идеалов, чуждой нашему духу поэзии, с стремлением к самобытному творчеству, к созданию чисто русских идеалов и типов. Опять - мысль в своем общем виде очень ясная, очень простая и вероподобная. Зачатки этого взгляда можно найти у других, у И. Киреевского, у Хомякова, ясно указывавших на преобладание у нас чуждых идеалов, на необходимость и возможность для нас своего искусства. У Хомякова в особенности встречаются истинно глубокомысленные, поразительно верные замечания о русской словесности, рассматриваемой с точки зрения народности. Но это не более как общие замечания, притом не чуждые односторонности. Странное дело! От глаз этих мыслителей, в силу самой высоты их требований, ускользнуло именно то, что должно бы их всего более радовать; они не видели, что борьба своего с чужеземным уже давно началась, что искусство, в силу своей всегдашней чуткости и правдивости, предупредило отвлеченную мысль.

Для того, чтобы видеть это, недостаточно было глубоких общих взглядов, ясного теоретического понимания существенных вопросов; нужна была непоколебимая вера в искусство, пламенная страсть к его произведениям, слияние своей жизни с тою жизнью, которая разлита в них. Таков и был Ап. Григорьев, человек, до конца своей жизни оставшийся неизменно преданным искусству, не подчинявший его чуждым для него теориям и взглядам, а напротив - от него ждавший откровений, в нем искавший нового слова.

Трудно представить себе человека, у которого бы его литературное призвание еще теснее сливалось с самою жизнью. В своих "Литературных скитальчествах" вот что он говорит о своих университетских годах:

"Юность, настоящая юность, началась для меня поздно, а это было что-то среднее между отрочеством и юностию. Голова работает, как паровая машина, скачет во всю прыть к оврагам и безднам, а сердце живет только мечтательною, книжною, напускною жизнью. Точно не я это живу, а разные образы, литературы во мне живут. На входном пороге этой эпохи написано: "Московский университет" после преобразования 1836 года, - университет Редкина, Крылова, Морошкина, Крюкова, университет таинственного гегелизма с тяжелыми его формами и стремительной, рвущейся неодолимо вперед силой - университет Грановского"...

За Московским университетом следовал Петербург и первая эпоха литературной деятельности, затем - опять Москва и вторая эпоха деятельности, более важная. Об ней он говорит так:

"Мечтательная жизнь кончена. Начинается настоящая молодость, с жаждой настоящей жизни, с тяжкими уроками и опытами. Новые встречи, новые люди - люди, в которых нет ничего или очень мало книжного, - люди, которые "продергивают" в самих себе и в других все напускное, все подогретое и носят в душе беспритязательно, наивно до бессознательности, веру в народ и народность. Все "народное" даже местное (т.е. московское), что окружало мое воспитание, все, что я на время успел почти заглушить в себе, отдавшись могущественным веяниям науки и литературы, поднимается в душе с нежданною силою и растет, растет до фанатической исключительной веры, до нетерпимости, до пропаганды..." Двухгодичное пребывание за границею, следовавшее за этою эпохою, произвело новый перелом в душевной и умственной жизни критика.

"Западная жизнь, - говорит он, - воочию развертывается предо мною чудесами своего великого прошедшего и вновь дразнит, поднимает, увлекает. Но не сломилась и в этом живом столкновении вера в свое, в народное. Смягчило оно только фанатизм веры". ("Время", 1862 г., дек.)

Вот в кратких чертах тот процесс, в котором сложились убеждения нашего критика и по окончании которого были им написаны первые статьи о Пушкине. Ап. Григорьев пережил увлечение западными идеалами и возвращение к своему, к народному, неистребимо жившему в его душе. Поэтому он с величайшею ясностию видел в развитии нашего искусства все явления, все фазисы той борьбы, о которой мы говорили. Он превосходно знал, как действуют на душу типы, созданные чужим художеством, как душа стремится принять формы этих типов и в каком-то сне и брожении живет их жизнью, - как вдруг она может очнуться от этого лихорадочно-тревожного сна и, оглянувшись на Божий свет, встряхнуть кудрями и почувствовать себя свежею и молодою, такою же, какою она была до увлечения призраками... Искусство приходит затем в некоторый разлад с самим собою; оно то подсмеивается, то сожалеет, то даже впадает в яркое негодование (Гоголь), но с непобедимой силою обращается к русской жизни и начинает в ней искать своих типов, своих идеалов.

Ближе и точнее процесс этот обнаруживается в тех результатах, которые из него получились. Григорьев показал, что к чужим типам, господствовавшим в нашей литературе, принадлежит почти все то, что носит на себе печать героического, - типы блестящие или мрачные, но во всяком случае сильные, страстные, или, как выражался наш критик, хищные. Русская же натура, наш душевный тип явился в искусстве прежде всего в типах простых и смирных, по-видимому, чуждых всего героического, как Иван Петрович Белкин, Максим Максимыч у Лермонтова и пр. Наша художественная литература представляет непрерывную борьбу между этими типами, стремление найти между ними правильные отношения - то развенчивание, то превознесение одного из. двух типов, хищного или смирного. Таким образом, например, одна сторона деятельности Гоголя сводится Ап. Григорьевым на следующую формулу:

"Героического нет уже в душе и жизни: что кажется героическим, то в сущности - хлестаковское или поприщинское..."

"Но странно, - прибавляет критик, - что никто не потрудился спросить себя, какого именно героического нет больше в душе и в натуре - ив какой натуре его нет. Предпочли некоторые или стоять за героическое, уже осмеянное (и замечательно, что за героическое стояли господа, более наклонные к практически-юридическим толкам в литературе), или стоять за натуру".

"Не обратили внимание на обстоятельство весьма простое. Со времен Петра Великого народная натура примеривала на себя выделанные формы героического, выделанные не ею. Кафтан оказывался то узок, то короток; нашлась горсть людей, которые кое-как его напялили и стали преважно в нем расхаживать. Гоголь сказал всем, что они щеголяют в чужом кафтане - и этот кафтан сидит на них, как на корове седло. Из этого следовало только то, что нужен другой кафтан по мерке толщины и роста, а вовсе не то, чтобы вовсе остаться без кафтана или продолжать пялить на себя кафтан изношенный" (Соч. Ап. Григорьева, I, стр. 332).

Что же касается до Пушкина, то он не только первый почувствовал вопрос во всей его глубине, не только первый вывел во всей правде русский тип смирного и благодушного человека, но, в силу высокой гармонии своей гениальной натуры, первый же указал правильное отношение к хищному типу. Он не отрицал его, не думал его развенчивать; как примеры чисто русского страстного и сильного типа, Григорьев приводил Пугачева в "Капитанской дочке", "Русалку". В Пушкине борьба имела самый правильный характер, так как его. гений ясно и спокойно чувствовал себя равным всему великому, что было и есть на земле; он был, как выражается Григорьев, "заклинатель и властелин" тех многообразных стихий, которые в нем возбуждались чуждыми идеалами.

Вот в кратком очерке направление Григорьева и тот взгляд, которого он достиг, следуя этому направлению. Взгляд этот до сих пор сохраняет свою силу, до сих пор оправдывается всеми явлениями нашей литературы. Русский художественный реализм начался с Пушкина. Русский реализм не есть следствие оскуднения идеала у наших художников, как это бывает в других литературах, а напротив - следствие усиленного искания чисто русского идеала. Все стремления к натуральности, к строжайшей правде, все эти изображения лиц малых, слабых, больных, тщательное уклонение от преждевременного и неудачного создания героических лиц, казнь и развенчивание разных типов, имеющих притязание на героизм, все эти усилия, вся эта тяжкая работа имеют себе целью и надеждою - узреть некогда русский идеал во всей его правде и в необманчивом величии. И до сих пор идет борьба между нашими сочувствиями к простому и доброму человеку и неизбежными требованиями чего-то высшего, с мечтою о могучем и страстном типе. В самом деле, что такое "Дым" Тургенева, как не отчаянная новая схватка художника с хищным типом, который он так явно хотел бы заклеймить и унизить в лице Ирины? Что такое Литвинов, как не тип смирного и простого человека, на стороне которого, очевидно, все сочувствия художника и который, однако же, в сущности, позорно пасует в столкновении с хищным типом?

Наконец, сам гр. Л.Н. Толстой не явно ли стремится возвести в идеал именно простого человека? "Война и мир", эта огромная и пестрая эпопея - что она такое, как не апофеоза смирного русского типа? Не тут ли. рассказано, как, наоборот, хищный тип спасовал перед смирным, - как на Бородинском поле простые русские люди победили все, что только можно представить себе самого героического, самого блестящего, страстного, сильного, хищного, т. е. Наполеона I и его армию?

Читатели видят теперь, что наши отступления, касавшиеся Пушкина, нашей критики и Ап. Григорьева, были не только уместны, а даже совершенно необходимы, так как все это теснейшим образом связано с нашим предметом. Скажем прямо, что, объясняя частный характер "Войны и мира", то есть самую существенную и трудную сторону дела, мы не могли бы быть оригинальными, даже если бы этого желали. Так верно и глубоко указаны Ап. Григорьевым существеннейшие черты движения нашей литературы, и так мало мы чувствуем себя в силах тягаться с ним в критическом понимании.

VII

История художественной деятельности гр. Л.Н. Толстого, которую всю вплоть до "Войны и мира" еще застал и успел оценить наш единственный критик, замечательна в высокой степени. Теперь, когда мы видим, что эта деятельность привела к созданию "Войны и мира", мы еще яснее понимаем ее важность и характер, яснее можем видеть и правильность указаний Ап. Григорьева. И обратно, прежние произведения гр. Л.Н. Толстого всего прямее приводят нас к пониманию частного характера "Войны и мира".

Это можно сказать вообще о каждом писателе; у каждого есть связь настоящего с прошлым, и одно другим поясняется. Но оказывается, что ни у одного из наших художественных писателей эта связь не имеет такой глубины и крепости, что ничья деятельность не представляет большей стройности и цельности, чем деятельность гр. Л.Н. Толстого. Он выступил на свое поприще вместе с Островским и Писемским: он явился со своими произведениями немногим позже Тургенева, Гончарова, Достоевского. Но между тем,.. как все его сверстники по литературе давно уже высказались, давно обнаружили наибольшую силу своего таланта, так что можно было вполне судить о его мере и направлении, - гр. Л.Н. Толстой все продолжал упорно работать над своим, дарованием и вполне развернул его силу только, в "Войне и мире". Это было медленное и трудное созревание, которое дало тем более сочный и огромный плод.

Все предыдущие произведения гр. Л.Н. Толстого суть не более как этюды, наброски и попытки, в которых художник не имел в виду какого-нибудь цельного создания, полного выражения своей мысли, законченной картины жизни, как он ее понимал, - а только разработку частных вопросов, отдельных лиц, особенных характеров или даже особенных душевных состояний. Возьмите, например, рассказ "Метель"; очевидно, все внимание художника и весь интерес рассказа сосредоточивается на тех странных и едва уловимых ощущениях, которые испытывает человек, заносимый снегом, беспрестанно засыпающий и просыпающийся. Это простой этюд с натуры, подобный тем этюдам, на которых живописцы изображают клочок поля, кустарник, часть речки при особенном освещении и трудно передаваемом состоянии воды и пр. Такой характер, в большей или меньшей степени, имеют все прежние произведения гр. Л.Н. Толстого, даже те, которые имеют некоторую внешнюю цельность. "Казаки", например, по-видимому, представляют полную и мастерскую картину жизни казацкой станицы; но гармония этой картины, очевидно, нарушена тем огромным местом, которое в ней дано чувствам и волнениям Оленина; внимание автора слишком односторонне направлено в эту сторону, и, вместо стройной картины, выходит этюд из душевной жизни некоторого московского юноши. Таким образом, "совершенно органическими, живыми созданиями" Ап. Григорьев признавал у гр. Л.Н. Толстого только "Семейное счастье" и "Военные рассказы". Но теперь, после "Войны и мира", мы должны изменить это мнение. "Военные рассказы", казавшиеся критику вполне органическими произведениями, оказываются, в сравнении с "Войною и миром", тоже не более как этюдами, приготовительными набросками. Остается, следовательно, только одно "Семейное счастье", роман, который по простоте своей задачи, по ясности и отчетливости ее разрешения действительно составляет вполне живое целое. "Это произведение - тихое, глубокое, простое и высокопоэтическое, с отсутствием всякой эффектности, с прямым и неломаным поставлением вопроса о переходе чувства страсти в иное чувство". Так говорит Ап. Григорьев.

Если же это справедливо, если действительно, за одним исключением, до "Войны и мира" гр. Л.Н. Толстой делал только этюды, то спрашивается, из-за чего бился художник, какие задачи его задерживали на пути творчества. Легко убедиться, что в нем все это время происходила некоторая борьба, совершался некоторый трудный душевный процесс. Ап. Григорьев хорошо это видел и в своей статье утверждал, что этот процесс еще не кончился; мы видим теперь, как справедливо это мнение: душевный процесс художника завершился или, по крайней мере, значительно созрел не прежде, как с созданием "Войны и мира".

В чем же дело? Существенною чертою внутренней работы, происходившей в гр. Л.Н. Толстом, Ап. Григорьев считает отрицание и относит эту работу к тому отрицательному процессу, который начался уже в Пушкине. Именно - отрицание всего наносного, напускного в нашем развитии - вот что господствовало в деятельности гр. Л.Н. Толстого вплоть до "Войны и мира".

Итак, внутренняя борьба, совершавшаяся в нашей поэзии, получила отчасти новый характер, которого она еще не имела во время Пушкина. Критическое отношение прилагается уже не просто к "высокопарным мечтаниям", не к тем душевным настроениям, когда поэту "казались нужны"

Пустыни, волн края жемчужны,
И гордой девы идеал,
И безымянные страданья.

Теперь правдивый взгляд поэзии устремлен уже на самое наше общество, на действительные явления, в нем совершающиеся. В сущности, впрочем, это тот же самый процесс. Люди никогда не жили и никогда не будут жить иначе, как под властью идей, под их руководством. Какое бы ничтожное по содержанию общество мы ни вообразили, заправлять его жизнью всегда будут некоторые понятия, может быть, извращенные и смутные, но все-таки не могущие утратить своей идеальной природы. Итак, критическое отношение к обществу есть в сущности борьба с идеалами, которые в нем живут.

Процесс этой борьбы ни у кого из наших писателей не изложен с такою глубокою искренностию и правдивою отчетливостию, как у гр. Л. Н. Толстого. Герои его прежних произведений обыкновенно мучатся этою борьбою, и рассказ о ней представляет существенное содержание этих произведений. Для примера возьмем то, что один из них, Николай Иртеньев, пишет в главе, носящей французское заглавие "Comme il faut".

"Мое любимое и главное подразделение людей в то время, о котором я пишу, было - на людей comme il faut и на comme il ne faut pas. Второй род подразделялся еще на людей собственно не comme il faut и простой народ. Людей comme il faut я уважал и считал достойными иметь со мной равные отношения; вторых - притворялся, что презираю, но в сущности ненавидел их, питая к ним какое-то оскорбленное чувство личности; третьи для меня не существовали - я их презирал совершенно".

"Мне кажется даже, что ежели бы у нас был брат, мать или отец, которые бы не были comme il faut, я бы сказал, что это несчастие, но что уж тут между мной и ими не может быть ничего общего".

Вот какова может быть сила французских и иных понятий, и вот один из ярких образцов той общественной фальши, среди которой росли герои гр. Л. Н. Толстого.

"Я знал и знаю, - заключает Николай Иртеньев, - очень, очень много людей старых, гордых, самоуверенных, резких в суждениях, которые на вопрос, если такой задастся им на том свете: "кто ты такой? И что ты там делал?" - не будут в состоянии ответить иначе как: "je fus un homme tres comme il faut".

Эта участь ожидала меня"*.

_________________________

* Сочинения графа Л.Н. Толстого. Спб., 1864, ч. 1, стр. 123.

_________________________

Вышло, однако же, совершенно другое, и в этом внутреннем повороте, в том тяжком перерождении, которое совершают над собою эти юноши, заключается величайшая важность. Вот что говорит об этом Ал. Григорьев:

"Душевный процесс, который раскрывается нам в "Детстве и отрочестве" и первой половине "Юности", - процесс необыкновенно оригинальный. Герой этих замечательных психологических этюдов родился и воспитался в среде общества, столь искусственно сложившейся, столь исключительной, что она в сущности не имеет реального бытия, - в сфере так называемой аристократической, в сфере высшего света. Неудивительно, что эта сфера образовала Печорина - самый крупный свой факт - и несколько более мелких явлений, каковы герои разных великосветских повестей. Удивительно, а вместе с тем и знаменательно то, что из нее, этой узкой сферы, выходит, т.е. отрекается от нее посредством анализа, герой рассказов Толстого. Ведь не вышел же из нее, несмотря на весь свой ум, Печорин; не вышли же из нее герои графа Соллогуба и г-жи Евгении Тур!.. А с другой стороны, становится понятным, когда читаешь этюды Толстого, каким образом, несмотря на ту же исключительную сферу, натура Пушкина сохранила в себе живую струю народной, широкой и общей жизни, способность и понимать эту живую жизнь, и глубоко ей сочувствовать, и временами даже с нею отождествляться".

Итак, внутренняя работа художника имела необыкновенную силу, необыкновенную глубину и дала результат несравненно высший, чем у многих других писателей. Зато какав же это была тяжелая и продолжительная работа! Укажем здесь хотя на главнейшие ее черты.

Прежние герои гр. Л.Н. Толстого обыкновенно питали в себе очень сильный и совершенно неопределенный идеализм, т. е. стремление к чему-то высокому, прекрасному, доблестному без; всяких форм и очертаний. Это были, как выражается Ап. Григорьев, "идеалы на воздухе, созидание сверху, а не снизу - то, что погубило нравственно и даже физически Гоголя". Но этими воздушными идеалами герои гр. Л.Н.Толстого не удовлетворяются, не останавливаются на них, как на чем-то несомненном. Напротив, начинается двоякая работа: во-первых, анализ существующих явлений и доказательство их несостоятельности перед идеалами; во-вторых, упорное, неутомимое искание таких явлений действительности, в которых бы идеал осуществлялся.

Анализ художника, направленный к обличению всякого рода душевной фальши, поразителен своею тонкостию, и он-то преимущественно бросился в глаза читателям. "Анализ, - пишет Ап. Григорьев, - развивается рано в герое "Детства, Отрочества и Юности" и подкапывается глубоко под основы всего того условного, чем он окружен, - того условного, что в нем самом". "Он роется терпеливо и беспощадно строго в каждом собственном чувстве, даже в том самом, которое по виду кажется совершенно святым (глава Исповедь ), - уличает каждое чувство во всем, что в чувстве сделано, даже наперед ведет каждую мысль, каждую детскую или отроческую мечту до ее крайних граней. Вспомните, например, мечты героя "Отрочества", когда его заперли в темную комнату за непослушание гувернеру. Анализ в своей беспощадности заставляет душу признаться себе в том, в чем стыдно себе самому признаваться.

Та же беспощадность анализа руководит героя и в Юности. Поддаваясь своей условной сфере, принимая даже ее предрассудки, он постоянно казнит самого себя и из этой казни выходит победителем".

Таким образом, сущность этого процесса заключается в "казни, совершаемой им над всем фальшивым, чисто сделанным в ощущениях современного человека, которые Лермонтов суеверно обоготворил в своем Печорине". Анализ Толстого дошел до глубочайшего неверия во все приподнятые, необыденные чувства души человеческой в известной сфере. Он раабил готовые, сложившиеся, отчасти чужие нам идеалы, силы, страсти, энергии".

По отношению к таким чисто фальшивым явлениям анализ Толстого, замечает далее Ап. Григорьев, "прав вполне, - правее, чем анализ Тургенева, иногда, и даже нередко, кадящий нашим фальшивым сторонам, и с другой стороны - правее, чем анализ Гончарова, ибо казнит во имя глубокой любви к правде и искренности ощущений, а не во имя узкой бюрократической "практичности".

Такова чисто отрицательная работа художника. Но сущность его таланта обнаруживается гораздо яснее в положительных сторонах его работы. Идеализм не внушает ему ни презрения к действительности, ни вражды к ней. Напротив, художник смиренно верит, что действительность содержит в.себе- истинно прекрасные явления; он не довольствуется созерцанием воздушных идеалов, существующих только в его душе, а упорно ищет хотя бы частного и неполного, но на деле, воочию существующего воплощения идеала. На этом пути, по которому он идет с неизменной правдивостию и зоркостию, он приходит к двум выходам: или ему - в виде слабых искр - попадаются явления большею частию слабые и мелкие, в которых он готов видеть осуществление своих заветных дум, или же он не довольствуется этими явлениями, утомляется своими бесплодными исканиями и приходит в отчаяние.

Герои гр. Л.Н. Толстого иногда прямо представлены как будто бродящими по свету, по казацким станицам, деревням, петербургским шпиц-балам и пр. и старающимися разрешить вопрос: есть ли на свете истинная доблесть, истинная любовь, истинная красота души человеческой. И вообще, начиная даже с детства, они невольно останавливают свое внимание на случайно попадающихся им явлениях, в которых им открывается какая-то другая жизнь, простая, ясная, чуждая испытываемого ими колебания и раздвоения. Эти явления они принимают за то, чего искали. "Анализ, - говорит Ап. Григорьев, - доходя до явлений, ему не поддающихся, перед ними останавливается. В этом отношении в высокой степени замечательны главы о няне, о любви Маши к Василъю, и в особенности глава о юродивом, в которой анализ сталкивается с явлением, составляющим и в самой народной простой жизни нечто редкое, исключительное, эксцентрическое. Все эти явления анализ противопоставляет всему условному, его окружающему".

В Военных рассказах, в рассказе Встреча в отряде , в Двух гусарах анализ продолжает свое дело. Останавливаясь перед всем, что ему не поддается, и переходя тут то в пафос перед громадно-грандиозным, как Севастопольская эпопея, то в изумление перед всем смиренно-великим, как смерть Валенчука или капитан Хлопов, он беспощаден ко всему искусственному и сделанному, является ли оно в буржуазном штабс-капитане Михайлове, в кавказском ли герое а 1а Марлинский, в совершенно ли ломаной личности юнкера в рассказе Встреча в отряде.

Эта трудная, кропотливая работа художника, это упорное искание истинно светлых точек в сплошном сумраке серой действительности долго, однако же, не дает никакого прочного результата, дает только намеки и отрывочные указания, а не цельный, ясный взгляд. И часто художник утомляется, часто на него находит отчаяние и неверие в то, чего он ищет, часто он впадает в апатию. Оканчивая один из севастопольских рассказов, в котором он жадно искал и, по-видимому, не нашел явлений истинной доблести в людях, художник с глубокой искренностию говорит:

"Тяжелое раздумье одолевает меня. Может быть, не надо было говорить этого, может быть, то, что я сказал, принадлежит к одной из тех злых истин, которые, бессознательно таясь в душе каждого, не должны быть высказываемы, чтобы не сделаться вредными, как осадок вина, который не надо взбалтывать, чтобы не испортить его".

"Где выражение зла, которого должно избегать? Где выражение добра, которому должно подражать в этой повести? Кто злодей, кто герой ее? Все хороши и все дурны" (Сочин. гр. Л.Н. Толстого, ч. II, стр. 61).

Поэт часто и с удивительною глубиною высказывал свое отчаяние, хотя этого и не заметили читатели, вообще мало расположенные к подобным вопросам и чувствам. Так, например, отчаяние слышно в "Люцерне", "Альберте" и еще раньше - в "Записках маркера". "Люцерн", - как замечает Ап. Григорьев, - представляет очевидное выражение пантеистической скорби за жизнь и ее идеалы, за все сколько-нибудь искусственное и сделанное в душе человеческой". Еще яснее и резче та же мысль высказана в "Трех смертях". Тут смерть дерева является для художника самою нормальною. "Она поставлена сознанием, - говорит Ап. Григорьев, - выше смерти не только развитой барыни, но и выше смерти простого человека". Наконец, само "Семейное счастие" выражает, по замечанию того же критика, "суровую покорность судьбе, не щадящей цвета человеческих чувств".

Такова тяжкая борьба, совершавшаяся в душе поэта, таковы фазисы его долгого и неутомимого искания идеала в действительности. Немудрено, что посреди этой борьбы он не мог производить стройных художественных созданий, что его анализ имел часто характер напряженный до болезненности. Только великая художественная сила была причиной, что этюды, порождаемые столь глубокою внутреннею работою, сохранили на себе печать неизменной художественности. Художника поддерживало и укрепляло высокое стремление, с такой силой высказанное им в конце того самого рассказа, из которого мы выписали его тяжелое раздумье.

"Герой моей повести, - говорит он, - герой несомненный, которого я люблю всеми силами души, которого старался воспроизвести во всей красоте его и который всегда был, есть и будет прекрасен - правда".

Правда есть лозунг нашей художественной литературы; правда руководит ее и в критическом отношении к чужим идеалам и в искании своего.

Какой же окончательный вывод из этой истории развития таланта гр. Л.Н. Толстого, истории столь поучительной и в таких ярких и правдивых художественных формах лежащей перед нами в его произведениях? К чему пришел, на чем остановился художник?

Когда Ап. Григорьев писал свою статью, гр. Л.Н. Толстой замолк на некоторое время, и критик приписал эту остановку той апатии, о которой мы говорили. "Апатия, - писал Ап. Григорьев, - ждала непременно на середине такого глубоко искреннего процесса, но что она не конец его, - в этом, вероятно, никто из верующих в силу таланта Толстого даже и не сомневается". Вера критика не обманула его, и предсказание его оправдалось. Талант развернулся со всею своей силою и дал нам "Войну и мир".

Но куда клонился этот талант в прежних своих произведениях? Какие симпатии в нем выработались и окрепли среди его внутренней борьбы?

Уже в 1859 году Ап. Григорьев замечал, что гр. Л.Н. Толстой не в меру и насильственно стремится опоэтизировать тип Белкина; в 1862 году критик пишет:

"Анализ Толстого разбил готовые, сложившиеся, отчасти чужие нам идеалы, силы, страсти, энергии. В русской жизни он видит только отрицательный тип простого и смирного человека и привязался к нему всею душою. Везде следит он идеал простоты душевных движений: в горести няни (в "Детстве" и "Отрочестве") о смерти матери героя - горести, противополагаемой им несколько эффектной, хотя и глубокой скорби старой графини; в смерти солдата Валенчука, в честной и простой храбрости капитана Хлопова, явно превосходящей в его глазах несомненную же, но крайне эффектную храбрость одного из кавказских героев а 1а Марлинский; в покорной смерти простого человека, противопоставленной смерти страдающей, но капризно страдающей барыни..."

Вот самая существенная черта, самая важная особенность, которою характеризуется художественное миросозерцание гр. Л.Н. Толстого. Понятно, что в этой особенности заключается и некоторая односторонность. Ап. Григорьев находит, что гр. Л.Н. Толстой дошел до любви к смирному типу - преимущественно по неверию в блестящий и хищный, тип, - что он иногда и пересаливает в своей строгости к. "приподнятым" чувствам. "Немногие, - говорит критик, - будут, например, с ним согласны насчет большей глубины горя няни перед горем старухи графини".

Пристрастие к простому типу, впрочем, есть общая черта нашей художественной литературы; поэтому как относительно гр. Л.Н. Толстого, так и вообще относительно нашего искусства имеет огромную важность и заслуживает величайшего внимания следующее общее заключение критика.

"Неправ анализ Толстого потому, что не придает значения блестящему действительно и страстному действительно и хищному действительно типу, который и в природе и в истории имеет свое оправдание, т.е. оправдание своей возможности и реальности".

"Не только мы были бы народ весьма не щедро одаренный природою, если бы мы видели свои идеалы в одних смирных типах, - будь это Максим Максимыч или капитан Хлопов, даже и смирные типы Островского; но пережитые нами с Пушкиным и Лермонтовым типы - чужие нам только отчасти, только, может быть, по своим формам и по своему, так сказать, лоску. Пережиты они нами потому собственно, что к воспринятию их наша природа столь же способна, как и всякая европейская. Не говоря уже о том, что у нас в истории были хищные типы, и не говоря уже о том, что Стеньку Разина из мира эпических сказаний народа, не выживешь, - нет, самые в чуждой жизни сложившиеся типы не чужды нам и у наших поэтов облекались в своеобразные формы. Ведь тургеневский Василий Лучинов - XVIII век, но русский XVIII век, а уж его, например, страстный и беззаботно прожигающий жизнь Веретьев - и подавно".

VIII

Вот те точки зрения, с которых мы можем судить о частном характере "Войны и мира". Покойный критик поставил их ясно, и нам остается сделать только их приложение к новому произведению таланта, так верно и глубоко им понятого.

Он угадал, что апатия и лихорадочная напряженность анализа должны пройти. Они миновали совершенно. В "Войне и мире" талант вполне владеет своими силами, спокойно распоряжается приобретениями долгого и тяжкого труда. Какая твердость руки, какая свобода, уверенность, простая и отчетливая ясность в изображении! Для художника, кажется, нет ничего трудного, и куда бы ни обратил он свой взгляд - в палатку Наполеона или в верхний этаж дома Ростовых, - ему все открывается до малейших подробностей, как будто он имеет силу видеть по своей воле во всех местах и то, что есть, и то, что было. Он ни перед чем не останавливается; трудные сцены, где в душе борются разнообразные чувства или пробегают едва уловимые ощущения, он, как будто шутя и нарочно, дорисовывает до самого конца, до малейшей черточки. Мало того, например, что он с величайшею правдою изобразил нам бессознательно-геройские действия капитана Тушина; он еще заглянул "ему в душу, подслушал те слова, которые тот шептал, сам того не замечая.

"У него в голове, - рассказывает художник так же просто и свободно, как будто дело идет об обыкновеннейшей в мире вещи, - у него в голове установился свой фантастический мир, который составлял его наслаждение в эту минуту. Неприятельские пушки в его воображении были не пушки, а трубки, из которых редкими клубами выпускал дым невидимый курильщик".

" - Вишь, пыхнул опять, - проговорил Тушин шепотом про себя, в то время, как с горы выскакивал клуб дыма и влево полосой относился ветром, - теперь мячик жди, отсылать назад.

Звук то замиравшей, то опять усиливавшейся ружейной перестрелки под горою представлялся ему чьим-то дыханием. Он прислушивался к затиханию и разгоранию этих звуков.

Ишь, задышала опять, задышала, - говорил он про себя. Сам он представлялся себе огромного роста, мощным мужчиной, который обеими руками швыряет французам ядра" (т. I, ч. 2-я, стр. 122).

Итак, это - тот же тонкий, всепроницающий анализ, но получивший уже полную свободу и твердость. Мы видели, что отсюда вышло. Художник спокойно, ясно относится ко всем своим лицам и ко всем чувствам своих лиц. Борьбы в нем нет, и он как не вооружается усиленно против "приподнятых" чувств, так и не останавливается с изумлением перед простыми чувствами. И те и другие он умеет изображать во всей их правде, в ровном дневном свете.

В "Люцерне", в одну из минут того тяжелого раздумья, о котором мы упоминали, художник с отчаянием опрашивал себя: "У кого в душе так непоколебимо это мерило добра и зла, чтобы он мог мерить им бегущие факты?"

В "Войне и мире" это мерило, очевидно, найдено, имеется в полном обладании художника, и он с уверенностию измеряет им всякие факты, какие только вздумает взять.

Из предыдущего понятно, однако же, какие должны быть результаты этого измерения. Все фальшивое, блестящее только по внешности беспощадно разоблачается художником. Под искусственными, наружно-изящными отношениями высшего общества он открывает нам целую бездну пустоты, низких страстей и чисто животных влечений. Напротив, все простое и истинное, в каких бы низменных и грубых формах оно ни проявлялось, находит в художнике глубокое сочувствие. Как ничтожны и пошлы салоны Анны Павловны Шерер и Элен Безуховой и какой поэзией облечен смиренный быт дядюшки!

Мы не должны забывать, что семейство Ростовых, хотя они и графы, есть простое семейство русских помещиков, тесно связанное с деревнею, сохраняющее весь строй, все предания русской жизни и только случайно соприкасающееся с большим светом. Большой свет есть сфера, совершенно от них отдельная, тлетворная сфера, прикосновение которой так гибельно действует на Наташу. По своему обыкновению, автор рисует эту сферу по тем впечатлениям, которые испытывает от нее Наташа. Наташу живо поражает та фальшь, то отсутствие всякой естественности, которое господствует в наряде Элен, в пении итальянцев, в танцах Дюпора, в декламации m-lle George, но вместе с тем пылкую девушку невольно увлекает атмосфера искусственной жизни, в которой ложь и аффектация составляют блестящий покров всяких страстей, всякой жажды наслаждений. В большом свете мы неминуемо наталкиваемся на французское, на итальянское искусство; идеалы французской и итальянской страстности, столь чуждые русской натуре, действуют на нее в этом случае развращающим образом.

Другое семейство, к хронике которого принадлежит то, что рассказывается в "Войне и мире", семейство Болконских точно так же не принадлежит к большому свету. Скорее можно сказать, что оно выше этого света, но во всяком случае оно вне его. Припомните княжну Марью, не имеющую никакого подобия светской девушки; припомните враждебное отношение старика и его сына к маленькой княгине Лизе, самой очаровательной светской женщине.

Итак, несмотря на то, что одно семейство - графское, а другое - княжеское, "Война и мир" не имеет и тени великосветского характера. "Великосветскость" некогда очень соблазняла нашу литературу и породила в ней целый ряд фальшивых произведений. Лермонтов не успел освободиться от этого увлечения, которое Ап. Григорьев называл "болезнью морального лакейства". В "Войне и мире" русское искусство явилось совершенно свободным от всякого признака этой болезни; эта свобода имеет тем большую силу, что здесь искусство захватило те самые сферы, где, по-видимому, господствует большой свет.

Семья Ростовых и семья Болконских, по их внутренней жизни, по отношениям их членов, - суть такие же русские семьи, как и всякие другие. Для лиц той и другой семьи семейные отношения имеют существенную, господствующую важность. Вспомните Печорина, Онегина; у этих героев нет семьи, или по крайней мере семья не играет в их жизни никакой роли. Они заняты и поглощены своею личною, индивидуальною жизнью. Сама Татьяна, оставаясь вполне верною семейной жизни, не изменяя ей ни в чем, несколько чуждается ее:

Она в семье своей родной
Казалась девочкой чужой.

Но, как только Пушкин стал изображать простую русскую жизнь, например, в "Капитанской дочке", семья тотчас взяла все свои права. Гриневы и Мироновы являются на сцену, как два семейства, как люди, живущие в тесных семейных отношениях. Но нигде с такою яркоетию и силою не выступала русская семейная жизнь, как в "Войне и мире". Юноши, как Николай Ростов, Андрей Болконский, живут и своей особой, личною жизнью, честолюбием, кутежом, любовью и пр., они часто и надолго отрываются от дома своего службою и занятиями, но дом, отец, самья - составляет для них святыню и поглощает лучшую половину их дум и чувств. Что касается до женщин, княжны Марьи, Наташи, они вполне погружены в сферу семейства. Описание счастливой семейной жизни Ростовых и несчастной - Болконских, со всем разнообразием отношений и случаев, составляет существеннейшую и классически превосходную сторону "Войны и мира".

Позволим себе сделать еще одно сближение. В "Капитанской дочке", как и в "Войне и мире", изображено столкновение частной жизни с государственною. Оба художника, очевидно, чувствовали желание подсмотреть и показать то отношение, в котором русский человек находится к своей государственной жизни. Не вправе ли мы отсюда заключить, что к числу существеннейших элементов нашей жизни принадлежит двоякая связь: связь с семейством и связь с государством?

Итак, вот какая жизнь изображена в "Войне и мире" - не личная эгоистическая жизнь, не история индивидуальных стремлений и страданий; изображена жизнь общинная, связанная во всех направлениях живыми узами. В этой черте, нам кажется, обнаруживается истинно русский, истинно самобытный характер произведения гр. Л.Н. Толстого.

А Что же страсти? Какую роль играют личности, характеры в "Войне и мире"? Понятно, что страстям здесь не может ни в каком случае принадлежать первенствующее место и что личные характеры не будут выдаваться из общей картины огромностию своих размеров.

Страсти не имеют в "Войне и мире" ничего блестящего, картинного. Возьмем для примера любовь. Это или простая чувственность, как у Пьера в отношении к жене, как у самой Элен к ее обожателям; или, наоборот, это совершенно спокойная, глубоко человечественная привязанность, как у Софьи к Николаю, или как постепенно возникающие отношения между Пьером и Наташею. Страсть, в чистом своем виде, является только между Наташею и Курагиным; и тут она со стороны Наташи представляет какое-то безумное опьянение, и только со стороны Курагина оказывается тем, что называется passion у французов, понятие не русское, но как известно, сильно привившееся к нашему обществу. Припомните, как Курагин восхищается своею богинею, как он, "с приемами знатока, разбирает перед Долоховым достоинство ее рук, плеч, ног и волос" (т. III, стр. 236). Не так чувствует и выражается истинно любящий Пьер: "Она обворожительна, - говорит он о Наташе, - а отчего, я не знаю: вот все, что можно про нее сказать" (там же, стр. 203).

Точно так и все другие страсти, все то, в чем раскрывается отдельная личность человека, злоба, честолюбие, мщение, - все это или проявляется в виде мгновенных вспышек, или переходит в постоянные, но уже более спокойные отношения. Вспомните отношения Пьера к его жене, к Друбецкому и пр. Вообще, "Война и мир" не возводит страстей в идеал; над этой хроникой, очевидно, господствует вера в семью и, столь же очевидно, неверие в страсти, то есть неверие в их продолжительность и прочность, - убеждение, что как бы сильны и прекрасны ни были эти личные стремления, они со временем поблекнут и исчезнут.

Что касается до характеров, то совершенно ясно, что сердцу художника остались по-прежнему неизменно милы типы простые и смирные, - отражение одного из любимейших идеалов нашего народного духа. Благодушные и смиренные герои, Тимохин, Тушин, благодушные и простые люди, княжна Марья, граф Илья Ростов, обрисованы с тем пониманием, с тою глубокою симпатиею, которая нам знакома из прежних произведений гр. Л.Н. Толстого. Но всякий, кто следил за прежнею деятельностию художника, не может быть не поражен тою смелостию и свободою, с которою гр. Л.Н. Толстой стал изображать и типы сильные, страстные. В "Войне и мире" художник как будто в первый раз овладел тайною сильных чувств и характеров, к которым прежде всегда относился с такою недоверчивостию. Болконские - отец и сын - уже никак не принадлежат к смирному типу. Наташа представляет очаровательное воспроизведение страстного женского типа, в одно время сильного, пылкого и нежного.

Свою нелюбовь к хищному типу художник, впрочем, заявил в изображении целого ряда таких лиц, как Элен, Анатоль, Долохов, ямщик Балага и пр. Все это натуры по преимуществу хищные; художник сделал из них представителей зла и разврата, от которого страдают главные лица его семейной хроники.

Но самый интересный, самый оригинальный и мастерской тип, созданный гр. Л.Н. Толстым, есть лицо Пьера Безухова. Это, очевидно, сочетание обоих типов, смирного и. страстного, чисто русская натура, одинаково исполненная добродушия и силы. Мягкий, застенчивый, детски-простодушный и добрый, Пьер по временам обнаруживает в себе (как говорит автор) натуру своего отца. Кстати - этот отец, богач и красавец екатерининского времени, который в "Войне и мире" является только умирающим и не произносит ни одного слова, составляет одну из поразительнейших картин "Войны и мира". Это вполне - умирающий лев, до последнего издыхания поражающий могуществом и красотою. Натура этого-то льва порой и отзывается в Пьере. Вспомните, как он трясет за шиворот Анатоля, этого буяна, главу повес, делавших штуки, которые обыкновенному человеку давно бы заслужили Сибирь (т. III, стр. 259).

Каковы бы, впрочем, ни были сильные русские типы, изображенные гр. Л.Н. Толстым, все-таки очевидно, что в совокупности этих лиц мало блестящего, деятельного и что сила тогдашней России гораздо более опиралась на стойкость смирного типа, чем на действия сильного. Сам Кутузов, величайшая сила, изображенная в "Войне и мире", не имеет в себе блестящих сторон. Это медлительный старик, главная мощь которого обнаруживается в той легкости и свободе, с которою он носит на себе тяжелое бремя своей опытности. Терпение и время его лозунг (т. IV, стр. 221).

Самые две битвы, в которых с наибольшей ясностию показаны размеры, каких может достигать сила русских душ, - Шенграбенское дело и Бородинская битва, - имеют, очевидно, характер оборонительный, а не наступательный. По мнению князя Андрея, успехом при Шенграбене мы обязаны более всего геройской стойкости капитана Тушина (т. I, ч. I, стр. 132). Сущность же Бородинской битвы заключалась в том, что атакующая армия французов была поражена ужасом перед врагом, который, "потеряв половину войска, стоял так же грозно в конце, как и в начале сражения" (т. IV, стр. 337). Итак, здесь повторилось давнишнее замечание историков, что русские не сильны в нападении, но что в обороне им нет равных на свете.

Мы видим, следовательно, что все геройство русских сводится на силу типа самоотверженного и бестрепетного, но вместе смирного и простого. Тип же истинно блестящий, исполненный деятельной силы, страстности, хищности, очевидно, представляют, и по сущности дела должны представлять французы со своим предводителем Наполеоном. По деятельной силе и блеску русские ни в каком случае не могли поравняться с этим типом, и, как мы уже заметили, весь рассказ "Войны и мира" изображает столкновение этих двух столь различных типов и победу типа простого над типом блестящим.

Так как мы знаем коренное, глубокое нерасположение нашего художника к блестящему типу, то здесь именно нам следует искать пристрастного, неправильного изображения; хотя, с другой стороны, пристрастие, имеющее столь глубокие источники, может повести к бесценным откровениям, - может достигнуть правды, не замечаемой равнодушными и холодными глазами. В Наполеоне художник как будто прямо хотел разоблачить, развенчать блестящий тип, развенчать его в величайшем его представителе. Автор положительно относится враждебно к Наполеону, как будто вполне разделяя чувства, которые в ту минуту питала к нему Россия и русская армия. Сравните то, как держат себя на Бородинском поле Кутузов и Наполеон. Какая чисто русская простота у одного и сколько аффектации, ломанья, фальши у другого!

При такого рода изображении нами овладевает невольное недоверие. Наполеон у гр. Л.Н. Толстого не довольно умен, глубок и даже не довольно страшен. Художник схватил в нем все то, что так противно русской натуре, так возмущает ее простые инстинкты; но нужно думать, что эти черты в своем, то есть французском, мире не представляют той неестественности и резкости, какую в них видят русские глаза. Должно быть, в том мире была своя красота, свое величие.

И однако же, так как это величие уступило величию русского духа, так как на Наполеоне лежал грех насилия и угнетения, так как доблесть французов была, действительно, помрачена сиянием русской доблести, то нельзя не видеть, что художник был прав, набрасывая тень на блестящий тип императора, нельзя не сочувствовать чистоте и правильности тех инстинктов, которыми он руководился. Изображение Наполеона все-таки изумительно верно, хотя мы и не можем сказать, чтобы внутренняя жизнь его и его армии была захвачена в такой глубине и полноте, в какой нам воочию представлена тогдашняя русская жизнь.

Таковы некоторые черты частной характеристики "Войны и мира". Из них, надеемся, будет ясно по крайней мере, сколько чисто русского сердца положено в это произведение. Еще раз каждый может убедиться, что настоящие, действительные создания искусства глубочайшим образом связаны с жизнью, душою, всею натурою художника; они составляют исповедь и воплощение его душевной истории. Как создание вполне живое, вполне искреннее, проникнутое лучшими и задушевнейшими стремлениями нашего народного характера, "Война и мир" есть произведение несравненное, составляет один из величайших и своеобразнейших памятников нашего искусства. Значение этого произведения в нашей художественной литературе мы выразим словами Ап. Григорьева, которые были сказаны им десять лет тому назад и ничем так блистательно не подтверждены, как появлением "Войны и мира".

"Кто не видит могучих произрастаний типового, коренного, народного - того природа обделила зрением и вообще чутьем".

Николай Николаевич Страхов (1828 - 1896). Российский философ, публицист, литературный критик, член-корреспондент Петербургской АН.

Введение

Сегодня можно сказать, что роман-эпопея «Война и мир» - это ценное достояние мировой литературы. Не много произведений знаменитых писателей могли бы сравниться с богатством содержания романа. Здесь отражается и историческое событие огромного значения, и глубокие основы национальной жизни России, и судьбы отдельных людей.

В современном обществе, среди нравственного опустения очень важно обращаться к жизненным примерам, представленным в русской классике. Роман-эпопея «Война и мир» может передать нам незаменимые ценности, которых современному человеку, возможно, не хватает. На страницах этого произведения возвышаются такие идеалы, как благородство, истина, семейное единство, послушание, уважение и, конечно, любовь. Чтобы духовно развиваться, следует обратить внимание на эти принципы.

Актуальность выбранной темы проявляется в возможности применения некоторых аспектов, раскрытых в произведении, на практике в современной жизни.

Целью работы является понять смысл создания романа-эпопеи, изучить его особенности.

Представленные задачи:

1. Определить идею романа, понять, что хотел передать автор произведения.

2. Представить контекст событий и условия создания романа.

3. Раскрыть развитие главных героев романа.

4. Оценить мировое значение романа-эпопеи с точки зрения знаменитых классиков и литературоведов XIX в.

При создании данной работы были использованы материалы различных исследователей творчества Л.Н Толстого, которые рассматривали роман-эпопею «Война и мир» с различных сторон. В работах различных авторов были изучены нравственный идеал героев, стиль произведения, давались характеристики основных событий и их значения. Также при подготовке работы были изучены материалы переписки и сочинений писателей, критические очерки российских и зарубежных современников. Все это в совокупности позволило представить полную картину произведения, его место в мировой литературе, значение для современников и потомков.


1 История создания романа-эпопеи

1.1 Идея и замысел произведения

Лев Николаевич Толстой – одна из самых выдающихся личностей в отечественной жизни двух последних столетий. Уже на раннем этапе его творчества о нем отзывались, как о будущем мастере слова. «Получил новые журналы русские – много интересного. Маленький рассказ гр. Толстого («Метель») – чудо, вообще движение огромное» , – писал А. Герцен М.К. Рейхель еще в 1856 г.

Однако конец 50-х годов характеризуется кризисом в творческой биографии Л.Н.Толстого. Блистательное начало («Детство», 1852), севастопольские очерки (1855), успех в кругу петербургских литераторов оказались пусть недавним, но прошлым. Почти все, что пишет Толстой во второй половине 50-х г.г., не имеет успеха. С недоумением принят «Люцерн» (1857), провалился «Альберт» (1858), пришло внезапное разочарование и в «Семейном счастье» (1859), работа над которым шла с увлечением. Далее следуют восемь лет бесплодной работы, итог которых беспощаден: «Теперь же, как писатель я уже ни на что не годен. Я не пишу и не писал со времен «Семейного счастья» и, кажется, не буду писать. – Почему так? Длинно и трудно рассказать. Главное же – жизнь коротка, и тратить ее в взрослых летах на писанье таких повестей, какие я писал, совестно. Можно и должно и хочется заняться делом. Добро бы было содержание такое, которое томило бы, просилось наружу, давало бы дерзость, гордость, силу, тогда бы так. А писать повести очень милые и приятные для чтения в 31 год, ей-богу, руки не поднимаются» .

В поисках успокоения Толстой переезжает в Ясную Поляну, «домой». Здесь, проводя тихую и спокойную жизнь (в 1862 г. он женится на С. А. Берс), писатель все больше и больше общается с крестьянами. В качестве мирового посредника он улаживает земельные споры после отмены крепостного права («Посредничество интересно и увлекательно, но нехорошо то, что все дворянство возненавидело меня всеми силами души…»). Идут занятия с крестьянскими детьми в яснополянской школе («Насущная потребность русского народа есть народное образование»). Толстой старается не заниматься литературной деятельностью: «Я доживаю зиму хорошо. Занятий пропасть, и занятия хорошие, не то, что писать повести»

Однако потребность писать все-таки берет верх. В 1862 г. завершены «Казаки» - повесть, начатая десять лет назад, написан рассказ «Поликушка», начат «Холстомер», который будет закончен только через двадцать лет. Но сквозь эту работу незаметно и неотвратимо прорастает главный замысел. В феврале 1863 г. С. А. Толстая напишет сестре Татьяне: «Лева начал новый роман». Так началась книга, на которую будет потрачено семь лет непрестанного труда при наилучших условиях жизни, книга, в которую вместились годы исторических изысканий.

Чтобы понять, что послужило предпосылками к созданию величайшего шедевра, вернемся к началу творческой деятельности Л.Н. Толстого.

В раннюю пору для писателя «главный интерес» творчества заключался в истории характеров, в их непрерывном и сложном движении, развитии. В.Г Короленко, приехавший в Ясную Поляну в 1910 г., заметил: «Вы дали типы меняющихся людей…». – В ответ Л.Н. Толстой уточнил: «Можно говорить о способности непосредственным чувством угадать тип, не меняющийся, а двигающийся». Толстой верил в «силу развития». Способность главного героя преодолевать привычные рамки бытия, не коснеть, но постоянно изменяться и обновляться, «течь» таит в себе залог перемен, дает твердую нравственную опору и, вместе с этим возможность противостоять нападкам окружающей среды. Это было фундаментальной чертой творческих исканий писателя. Л.Н.Толстой считал, что важно не только меняться в зависимости от внешних перемен, но и нравственно расти, совершенствоваться, противостоять миру, опираясь на силу собственной души.

В жанровых рамках повествования о детстве, отрочестве и юности не было места для исторических экскурсов и философских размышлений о русской жизни, которые заняли столь важное место в «Войне и мире». Однако писатель нашел возможность для того, чтобы выразить всю общую неустроенность и беспокойство, которые его герой – как и он сам в годы работы над первой книгой – переживал как душевный конфликт, как внутренний разлад и беспокойство.

Л.Н.Толстой писал не автопортрет, но скорее портрет ровесника, принадлежавшего к тому поколению русских людей, чья молодость пришлась на середину века. Война 1812 г. и декабризм были для них недавним прошлым, Крымская война – ближайшим будущим; в настоящем же они не находили ничего прочного, ничего, на что можно было опереться, с уверенностью и надеждой. Все это отразилось в раннем творчестве Толстого и дало отпечаток для будущего.

В повести «Отрочество» писатель начинает выражать свои чувства через изображения, пейзажи. В повествовании Толстого пейзажи далеко не безличны, они драматизируются, одушевляются. Этот прием, широко разработанный писателями конца XIX в., особенно совершенный у Чехова, обычен у раннего Толстого. Эти пейзажные эскизы предвещают картины «Войны и мира».

В период работы над первой книгой, когда формировались эстетические взгляды, поэтика, стиль Толстого, определялось и его отношение к различным направлениям, школам русской литературы. В круг его чтения вошли французские (Ламартин, Руссо), немецкие (Гете), английские (Стерн, Диккенс) и, конечно, русские писатели. Как читатель, Толстой рано принял традицию русской реалистической прозы и даже отстаивал ее в споре в творческой манерой романтизма.

Каждый раз обещая читателю в конце продолжить повествования, Толстой едва ли представляет себе, что ни одна из его книг не получит традиционной концовки. По-видимому, лишь в пору «Войны и мира» он понял, что открытый финал – это литературный закон, впервые основанный Пушкиным и затем утвержденный его преемниками. Таким образом, писатель оставлял право решать судьбы героев читателям, лишь намекая на возможный исход.

Тема войны, выраженная в романе-эпопее, зарождалась на протяжении многих лет. Военные впечатления были пережиты самим автором так сильно, что это нашло свое воплощение на страницах произведения. Без собственного исследования простых реальностей войны, поведения человека на войне, которое производится писателем на материале Крымской кампании в севастопольских очерках, конечно, не могло бы быть «Войны и мира». К числу этих реальностей, прежде всего, относится именно проблема человека на войне. В статье «Несколько слов по поводу книги “Война и мир”», напечатанной в 1868г., в период завершения романа, Толстой пояснил свое изображение войны. В Севастополе, писатель в полной мере познал, что такое опасность и воинская доблесть, как переживается страх быть убитым и в чем заключается храбрость, побеждающая и уничтожающая этот страх. Он увидел, что облик войны бесчеловечен, что он проявляется «в крови, в страданиях, в смерти», но также и то, что в сражениях испытываются нравственные качества борющихся сторон и проступают главные черты национального характера.

На Кавказе и в Севастополе Толстой лучше узнал и полюбил простых русских людей – солдат, офицеров. Он почувствовал себя частицей огромного целого – народа, войска, защищающего свою землю. В одном из черновиков романа «Война и мир» он писал об этом ощущении причастности к общему действию, воинскому подвигу: «Это чувство гордости, радости ожидания и вместе ничтожества, сознания грубой силы – и высшей власти». Главное, что увидел и узнал Толстой на войне, - психологию разных типов солдат, разные – и низменные, и возвышенные – чувства, которые руководили поведением офицеров. Правда, которую о войне рассказать так трудно, прокладывает широкую дорогу на страницах эпопеи об Отечественной войне. В этой правде принципиально много значит раскрытие психологии, душевных переживаний. Именно в военных рассказах толстовская «диалектика души» включает в область исследования простых людей, как будто совсем не склонных к углубленной работе. Раскрывая своего героя Толстой, не стирает индивидуальное в человеке, а, напротив, раскрывает его во всем богатстве. Он показывает общие переживания народа через отдельных персонажей, при этом не типизирует их, а наделяет их особенными, только им присущими свойствами.

Вслед за кавказскими рассказами писатель продолжает исследовать поведение человека на войне, на этот раз в тяжелейших условиях неудачных сражений. Он склоняется «перед этим молчаливым, бессознательным величием и твердостью духа, этой стыдливостью перед собственным достоинством». В лицах, осанке, движениях солдат и матросов, защищающих Севастополь, он видит «главные черты, составляющие силу русского». Он воспевает стойкость простых людей и показывает несостоятельность «героев» - точнее тех, кто хочет казаться героем. Здесь мир отталкиваний и противостояний гораздо богаче мира притяжений. В контраст, противовес поставлены храбрость показная и храбрость скромная. Причем противостоят целые жизненные регионы, социальные слои, а не просто индивидуальности. При этом писатель показывает людей со своими характерами, привычками, манерами. Он с чувством передает «неправильную» разговорную речь солдат. Толстой и в молодые годы, и в поздние дни своего творчества знал и любил простой народный зык. В его произведениях это выглядело как украшение речи, а не как ее недостаток.

Оборона Севастополя и победа над Наполеоном в 1812 г. для Толстого – события разного исторического масштаба, но равные по нравственному итогу – «сознанию непокоримости» народа. Непокоримости, несмотря на разный исход: Севастополь после почти годовой героической защиты был сдан, а война с Наполеоном закончилась изгнанием его из России. Смысл этого сравнения состоит в том, что простые люди, жертвуя собой ради общего дела, заслуживают больше почестей, чем «герои». Здесь, возможно, даже присутствует черта нравственного совершенства простого народа .

Нельзя не сказать, что в идейном плане «Войну и мир» подготовили педагогические статьи Толстого, так же, как в плане художественном произведение подготавливалось в течение всей творческой жизни писателя. В статьях начала 60-х годов, кроме вопросов педагогических (как известно Толстой занимался обучением крестьянских детей), писатель ставит главнейший, с его точки зрения, вопрос – о праве народа решать дело своего образования, как и всего исторического развития, о социальном переустройстве – путем приобщения народа к просвещению. Позже в своем произведении он коснется этого вопроса: «Ты говоришь школы, <…> поучения и так далее, то есть ты хочешь вывести его [мужика] из его животного состояния и дать ему нравственные потребности. А мне кажется, что единственно возможное счастье – есть счастье животное, а ты его хочешь лишить его…»

Сильная сторона позиции Толстого – в глубоком убежденном демократизме. О своей любви к народу и крестьянским детям, об их преимуществах перед городскими детьми Толстой говорит горячо и сильно:

«Преимущество ума и знаний всегда на стороне крестьянского мальчика, никогда не учившегося, в сравнении с барским мальчиком, учившегося у гувернера с пяти лет»;

«Люди народа – свежее, сильнее, могучее, самостоятельнее, справедливее, человечнее и, главное – нужнее людей, как бы то ни было воспитанных»;

«… в поколениях работников лежит и больше силы, и больше сознания правды и добра, чем в поколениях баронов банкиров и профессоров».

Несмотря на то, что основные события строятся вокруг представителей высшего общества, тема народа, его простой русской души постоянно встречается на страницах «Войны и мира». Это характеризует потребность души самого Толстого выразить свою привязанность к простым людям.

В итоге первой главы хотелось бы отметить, что роман-эпопея «Война и мир» рождался не благодаря мгновенной идее. Он стал осмысленным плодом долгой творческой жизни писателя. Это уже было творение состоявшегося, опытного и наученного жизнью автора. Нельзя не отметить, что произведение имеет твердый и прочный фундамент, основанный на личных переживаниях Толстого, на его воспоминаниях и размышлениях. Все яркие эпизоды жизни писателя, его нравственные принципы, зародившиеся еще в раннюю пору творчества, нашли свое отражение в великом шедевре российской классики «Война и мир». Далее хотелось бы коснуться некоторых особенностей создания романа-эпопеи.

1.2 Рождение романа-эпопеи

Смысл завершенного произведения становится яснее, когда мы знаем его историю, путь, пройденный писателем до начала работы, и творческую историю произведения.

Семь лет «непрестанного и исключительного труда, при наилучших условиях жизни» (Л.Н.Толстой был спокоен, счастлив, живя с молодой женой почти безвыездно в Ясной Поляне), отдано созданию великой книги: 1863 – 1869 г.г. В эти годы писатель почти не вел дневника, делал редкие заметки в записных книжках, совсем мало отвлекался на другие замыслы – вся энергия уходила на роман.

В истории создания романа проявилась важнейшая черта художественного гения Л.Н.Толстого – стремление «дойти до конца», исследовать самые глубокие пласты национальной жизни.

История начальной стадии рассказана в одном из черновых набросков предисловия:

«В 1856 году я начал писать повесть с известным названием, героем должен был быть декабрист, возвращающийся с семейством в Россию. Невольно от настоящего я перешел к 1825 году, эпохе заблуждений и несчастий моего героя, и оставил начатое. Но и в 1825 году мой герой был уже возмужалым семейным человеком. Чтобы понять его, мне нужно было перенестись к его молодости, и молодость его совпадала с славной для России эпохой 1812 года. Я другой раз бросил начатое, и стал писать со времени 1812 года, которого еще запах и звук слышны и милы нам, но которое теперь уже настолько отдалено от нас, что мы можем думать о нем спокойно. Но и в третий раз я оставил начатое, но уже не потому, чтобы мне нужно было описывать первую молодость моего героя, напротив: между теми полуисторическими, полуобщественными, полувымышленными великими характерными лицами великой эпохи личность моего героя отступила на задний план, а на первый план стали, с равным интересом для меня, и молодые и старые люди, и мужчины и женщины того времени. В третий раз я вернулся назад по чувству, которое, может быть, покажется странным большинству читателей, но которое, надеюсь, поймут именно те, мнением которых я дорожу; я сделал это по чувству, похожему на застенчивость и которое я не могу определить одним словом. Мне совестно было писать о нашем торжестве в борьбе с бонапартовской Францией, не описав наших неудач и нашего срама. Кто не испытывал того скрытого, но неприятного чувства застенчивости и недоверия при чтении патриотических сочинений о 12-м годе. Ежели причина нашего торжества была не случайна, но лежала в сущности характера русского народа и войска, то характер этот должен был выразиться еще ярче в эпоху неудач и поражений. Итак, от 1856 года возвратившись к 1805 году, я с этого времени намерен провести уже не одного, а многих моих героинь и героев через исторические события 1805, 1807, 1812, 1825 и 1856 года».

«…Вы не можете себе представить, как мне интересны все сведения о декабристах в “Полярной звезде”. Я затеял месяца четыре тому назад роман, героем которого должен быть возвращающийся декабрист. Я хотел поговорить с Вами об этом, да так и не успел. Декабрист мой должен быть энтузиаст, мистик, христианин, возвращающийся в 56 году в Россию с женою, сыном и дочерью и примерявший свой строгий и несколько идеальный взгляд к новой России… Тургеневу, которому я читал начало, понравились первые главы».

Но тогда роман о декабристе дальше первых глав не развился. От рассказа о судьбе одного героя-декабриста он перешел к повествованию о поколении людей, живших в период исторических событий, сформировавших декабристов. Предполагалось, что судьба этого поколения будет прослежена до конца – до возвращения декабристов из ссылки. Целый год шли поиски нужного начала. Лишь 15-й вариант удовлетворил Толстого.

Один из первых набросков озаглавлен «Три поры. Часть 1-я. 1812-й год». Он начинается главой о екатерининском генерал-аншефе «князе Волконском, отце князя Андрея». По-видимому, три поры – это 1812, 1825 и 1856 годы. Затем время действия сохраняется, а место переносится в Петербург – на «бал у екатерининского вельможи». Но это не устраивало писателя. Только в 7-м варианте найден окончательный отсчет времени: «12 ноября 1805 года русские войска, под командой Кутузова и Багратиона … в Ольмюце готовились на смотр австрийского и русского императоров». Но и этот фрагмент не стал началом романа. О военных действиях будет рассказано во второй части первого тома.

Двенадцатый вариант озаглавлен: «С 1805 по 1814 год. Роман графа Л.Н. Толстого. 1805-й год. Часть 1-я» - и начинается прямым указанием на принадлежность будущего Пьера Безухова к декабризму:

«Тем, кто знали князя Петра Кирилловича Б. в начале царствования Александра II, в 1850-х годах, когда Петр Кириллыч был возвращен из Сибири белым, как лунь стариком, трудно было бы вообразить себе его беззаботным, бестолковым и сумасбродным юношей, каким он был в начале царствования Александра I, вскоре после приезда своего из-за границы, где он по желанию отца оканчивал свое воспитание. Князь Петр Кириллович, как известно, был незаконный сын Кирилла Владимировича Б. … По бумагам он назывался не Петр Кириллыч, а Петр Иваныч, и не Б., а Медынский, по имени деревни, в которой он родился».

Ближайший друг Петра – Андрей Волконский; вместе с ним Петр собирается «ехать к старой фрейлине Анне Павловне Шерер, которая очень желала видеть молодого Медынского»20. Это и стало зачином романа-эпопеи.

С первых месяцев 1864 г. до начала 1867 г. создавалась первая редакция всего романа. В ноябре 1864 г. часть рукописи уже была отдана для печати в «Русский вестник». Под названием «Тысяча восемьсот пятый год» (означающем название первой «поры») главы появлялись в 1865 году в журнале с подзаголовками: «В Петербурге», «В Москве», «В деревне». Следующая группа глав названа «Война», и посвящена заграничному походу русских, заканчивая Аустерлицким сражением. Содержание первых трех частей: «1 ч. – что напечатано. 2 ч. – до Аустерлица включительно. 3 ч. – до Тильзита включительно». Предстояло написать: «4 ч. – Петербург до объяснения Андрея с Наташей и объяснения Андрея с Pierr’ом включительно. 6 ч. – до Смоленска. 7 ч. – до Москвы. 8 ч. – Москва. 9 ч. – Тамбов. 10» Цифра 10 поставлена, но не расшифрована.

Определилась композиция книги: чередование частей и глав, рассказывающих о мирной жизни и о военных событиях. Сохранился написанный Толстым план с подсчетом листов.

В течение всего 1866 и начала 1867 г. создавалась первая редакция романа. В письме А. А. Фету Л.Н.Толстой дает ей название «Все хорошо, что хорошо кончается». В рукописях заглавия нет.

Этот первый вариант романа отличается от окончательного. Здесь иначе складываются судьбы героев: Андрей Болконский и Петя Ростов не погибают, а Андрей Болконский, отправляющийся, как и Николай Ростов, в заграничный поход русской армии, «уступает» Наташу своему другу Пьеру. Но главное, здесь историко-романтическое повествование еще не стало эпопеей, оно еще не проникнуто, как это станет в окончательном тексте, «мыслию народной» и не является «историей народа». Лишь на заключительной стадии работы, в набросках эпилога, Толстой скажет: «… я старался писать историю народа».

Конечно, и «1805 год» и тем более первая завершенная редакция всего романа не были хроникой нескольких дворянских семейств. История, исторические персонажи с самого начала входили в замысел автора. Существует мнение, что в начале «Война и мир» создавалась как семейная хроника. Сам Л.Н.Толстой писал об этом: «В сочинении моем действуют только князья, говорящие и пишущие по-французски, графы и т. п., как будто вся русская жизнь того времени сосредотачивалась в этих людях. Я согласен, что это неверно и нелиберально, и могу сказать один, но неопровержимый ответ. Жизнь чиновников, купцов, семинаристов и мужиков мне неинтересна и наполовину непонятна, жизнь аристократов того времени, благодаря памятникам того времени и другим причинам, инее понятна и мила». С трудом верится, что это сказано создателем «Войны и мира», но это так.

Три года напряженного творческого труда на заключительной стадии как раз и привели к тому, что исторический роман – «картина нравов, построенных на историческом событии», роман о судьбе поколения – превратился в роман-эпопею, в «историю народа». Книга стала не о людях, не о событиях, а о жизни вообще, о течении жизни. Философская мысль Л.Н.Толстого (о свободе и необходимости, о причинах и законах исторического движения и т. п.) искала путей всеобщей правды.

Летом 1967 г. был подписан договор о печатании романа с владельцем Лазаревского института восточных языков Ф. Ф. Рисом. Но роман еще не имел окончательного вида, его вторая половина, посвященная Отечественной войне, еще ждала доработки и изменений.

В сентябре Л.Н.Толстой решил осмотреть поле Бородинского сражения. Вместе с младшим братом жены, 12-летним Степаном Берсом, он пробыл в Бородине два дня; делал записи, рисовал план местности, чтобы понять действительное расположение войск, а в день отъезда «встал на заре, объехал еще раз поле», чтобы ясно увидеть местность как раз в тот час, когда началось сражение. Вернувшись в Москву, он рассказывал в письме жене: «Я очень доволен, очень – своей поездкой… Только бы дал Бог здоровья и спокойствия, а я напишу такое бородинское сражение, какого еще не было… В Бородине мне было приятно, и было сознание того, что я делаю дело» .

Для описания Бородинского боя лишь в небольшой мере была использована копия первой редакции; почти все описание боя, наблюдений Пьера, колебаний Наполеона, уверенности в победе Кутузова и рассуждения автора о значении Бородинского сражения, которое «осталось навеки… лучшим военным беспримерным в истории подвигом», - все это почти целиком написано заново.

В последнем томе появились новые детали. Добавилось описание партизанской войны, рассуждения автора о ее народном характере.

Семнадцатого декабря 1867 г. газета «Московские ведомости» известила о выходе первых трех томов романа-эпопеи. Четвертый том уже печатался.

Успех романа у читателей был так велик, что в 1868 г. понадобилось второе здание. Оно было отпечатано в той же типографии. Два заключительных тома (5-й и 6-й) печатались в обоих изданиях с одного набора. Объявление о 6-м томе появилось в той же газете 12 декабря 1869 года.

В начале 1869 г. родственник А.Фета И.П.Борисов виделся с Л.Н.Толстым в Москве и в одном из писем того времени заметил, что 5-й том не последний и что «Лев Николаевич надеется еще на пять, а может – так и далее… Написалось много, много, но все это не к V-му, а вперед» . Как видим, планов было много.

Однако, как это бывало у Л.Н. Толстого и раньше, грандиозный замысел включить в повествование еще «две поры» 1825, 1856 г.г. не был осуществлен. Эпопея была закончена. В сущности, на материале других, следующих эпох она и не могла состояться как эпопея. Скорее, это была бы трилогия самостоятельных произведений, подобно «Детству», «Отрочеству» и «Юности». Осуществившийся конец - единственно возможный.

В качестве итога хотелось бы отметить, что «Война и мир» может с гордостью носить звание романа-эпопеи. Это был поистине титанический труд писателя, зарождавшийся не один год. Эта целая эпоха в жизни автора, изменившая представление о войне 1812 г., о ее представителях и событиях. Здесь читатель может усмотреть и прочувствовать дух народа, в том виде, в каком он был во времена Отечественной войны. Конечно, первоначальный замысел создать образ декабриста не удался, роман не включил в себя задуманные «три поры». Но это привело к тому, что теперь «Война и мир» - это «зеркало» эпохи, через которое мы, потомки можем узнать жизнь и нравы России, познавать нравственные ценности.


2 Идейно- тематическое своеобразие романа-эпопеи

2.1 Характеры главных героев и их эволюция

Едва ли в мировой литературе найдется еще произведение, столь широко охватившее все обстоятельства земного существования человека. При этом Л.Н. Толстой всегда умел не просто показать изменчивые жизненные ситуации, а вообразить в этих ситуациях до последней степени правдиво «работу» чувства и рассудка у людей всех возрастов, национальностей, рангов и положений, всегда единственных по своему нервному устройству. Не только переживания наяву, но и область сновидений, грез, полузабытья изображалась в «Войне и мире с непревзойденным искусством.

Эпоха, когда создавалась новая книга, была тревожной. Отмена крепостного права, другие правительственные реформы отозвались в русском обществе настоящими духовными испытаниями. Дух сомнения и разлада посетил некогда единый народ. Европейский принцип «сколько людей, столько истин», проникая повсюду, порождал бесконечные споры. Появились во множестве «новые люди», готовые по собственной прихоти до основания перестроить жизнь страны. Русский мир времен Отечественной войны представлял собой, по убеждению писателя, полную противоположность современности. Этот ясный, устойчивый мир, хорошо понимал Толстой, таил в себе необходимые для новой России, во многом забытые прочные духовные ориентиры. Но сам он склонен был видеть в национальном торжестве 1812 г. победу именно дорогих ему ценностей «живой жизни».

События прошлого Толстой стремился охватить с невиданной прежде широтой. Как правило, следил он и за тем, чтобы все им сказанное строго до мелочей отвечало фактам действительной истории. В смысле документальной, фактической достоверности его произведение заметно раздвигало границы литературного творчества. Она вбирала в себя невыдуманные ситуации, высказывания исторических лиц и подробности их поведения, тексты подлинных документов эпохи. Лев Толстой хорошо знал сочинения историков, изучал записки, мемуары, дневники знаменитых людей XIX в.

Душевный мир героев писателя, как правило, приходил в движение под воздействием внешних впечатлений, которые порождали у них самую напряженную деятельность чувства и мысли. Небо Аустерлица, увиденное раненым Андреем Болконским, вид Бородинского поля, так поразивший Пьера Безухова в начале сражения, «самое не для поля сражения, … а самое простое комнатное лицо» французского офицера, взятого в плен Николаем Ростовым – большие и малые, подробности входили в душу персонажей, становились действующими фактами его сокровенной жизни.

Понятие о счастье, находившееся у истоков «Войны и мира», было бы неверно сводить к житейскому благополучию. К счастью вела непринужденная жизнь чувств героев. Богатый мир чувств заключал в себе неистребимый, вечно живой «инстинкт любви». В «Войне и мире он находил многообразное, но почти всегда физически ощутимое проявление. Моменты «переклички душ» составляли сердцевину произведения .

Широко известно высказывание Л.Н. Толстого: «… В “Анне Карениной” я люблю мысль семейную, в “Войне и мире” любил мысль народную, вследствие войны 12-го года…» . Тем не менее, народная мысль не могла и в малой степени развиться у писателя вне мысли семейной, существенной для «Войны и мира». Семья – это свободное единение людей. Оно не ограничивается только лишь родственными связями, это скорее единство родственных душ. В этом единстве и заключается счастье. В романе семья – это не замкнутый в себе, не отъединенный от всего окружающего клан, напротив, она взаимодействует с окружающими.

Картины семейной жизни составили самую сильную, вечно неувядающую стороны «Войны и мира». Семья Ростовых и семья Болконских, новые семейства, которые возникали в итоге долгого пути, пройденного героями: Пьера Безухова и Наташи, Николая Ростова и княжны Марьи, запечатлели правду русского жизненного уклада так полно, как только это было возможно в пределах Толстовской философии .

Семья представала тут и связующим звеном в судьбе поколений, и той средой, где человек получает первые опыты «любви», открывает элементарные нравственные истины, учится примирять собственную волю с желаниями других людей.

Описание семейной жизни всегда имели в «Войне и мире» глубоко русский характер. Какая бы из подлинно живых семей, показанных на ее страницах, ни попадала в поле зрения Л.Н.Толстого, это была семья, где нравственные ценности значили больше, чем земной успех. Никакого семейного эгоизма, превращения дома в неприступную крепость, никакого безразличия к судьбам тех, кто находится за его стенами, здесь нет. Самым ярким примером, конечно, является семья Ростовых. Но и семья Болконских, совсем другая, иногда даже противоположная, замкнутая, тоже включала в себя самых разных людей: от архитектора Михаила Иваныча до учителя Десаля.

В семье проявляется земная жизнь, в семье она протекает, и в семье она завершается. Семья представлялась Льву Толстому своеобразным «перекрестком» живых эмоций. В ней, полагал он, вечно пребывает не омраченная рассудком отзывчивость, которая без любых истин сама скажет человеку, что в мире хорошо, а что плохо. Наиболее полно такие понятия отразил образ Наташи Ростовой. По отношению к Наташе как к своеобразному центру произведения раскрывалась потаенная суть всех основных действующих лиц. В соприкосновении с ее судьбой Пьер Безухов, Андрей Болконский находили независимую от своих убеждений точку опоры. До определенной степени Наташа в «Войне и мире» служила мерой подлинности всего происходящего.

Набрасывая предварительные характеристики будущих героев книги, писатель записал: «Наталья. 15 лет. Щедра безумно. Верит в себя. Капризна, и все удается, и всех тормошит, и всеми любима. Честолюбива. Музыкой обладает, понимает и до безумия чувствует. Вдруг грустна, вдруг безумно радостна. Куклы» . Уже тогда в характере Наташи без труда угадывалось то самое качество, что в наибольшей мере отвечало требованию истинного бытия: полная непринужденность. Начиная с первого появления героини перед гостями дома Ростовых, она вся была движением, импульсом, неумолчным биением жизни. Эта вечная неуспокоенность только проявлялась по-разному. Толстой видел тут не просто ребяческую подвижность Наташи-подростка, восторженность и готовность влюбляться в целый свет Наташи-девушки, страх и нетерпение Наташи-невесты, тревожные хлопоты матери и жены, а бесконечность чувств, явленных в самом неомраченном виде.

Наташа Ростова в высшей степени была наделена умом сердца. Понятие о благоразумии исключалось самим строем «Войны и мира». Вместо него оставалась независимая чувствительность в новом для героини значении. Это она открывала Наташе кто есть кто, заставляла, как это случилось однажды в романе, искать «свободные» от общих понятий определения знакомых людей.

В эпилоге своего произведения Толстой показал уже другую героиню: лишенную прелести, которой так часто писатель характеризовал юную Наташу, увлеченную семейными заботами. И все-таки он не мог не упомянуть, что Наташа-мать – это сильная, красивая плодовитая самка». Подлинно священной оставалась для него богато одаренная живая природа. Былые «прелестные» начала только теснее соединились теперь со своим истоком. Таким был закономерный итог развития образа.

«Мысль семейная» и «мысль народная» выступали в «Войне и мире» как мысли взаимопроникающие, восходили к одной философской первооснове. Образ Наташи по-своему связывал их вместе. Нравственные ценности русского народа, подобно идеальным чертам в образе героини, представлялись Толстому такими же естественными и земными, укорененными непосредственно в гармонии мира.

Отрицательных персонажей в общепринятом смысле слова на страницах «Войны и мира» не было. Действующие лица у Толстого изначально оказались разделены на две ни в чем не сходящиеся группы: понимающих и непонимающих. И если первый из этих миров заключал в себе естественную жизнь с ее нравственным течением, то второй был искусственным, мертвым и, соответственно, лишенным каких бы то ни было моральных оснований. По одну сторону находились Ростовы, Болконские, солдаты, офицеры; по другую – Курагины, Берги, Друбецкие. Понятия о семейственности, принятые в их среде резко отличались от тех, которыми дышал дом Ростовых. В отличие от первых у вторых семья была лишь средством достижения сиюминутного интереса .

Среди многих персонажей «Войны и мира» Андрей Болконский и Пьер Безухов занимали исключительное место. У того и другого героя были разные дороги к одной цели. Открытый, безалаберный, наивный, праздный Пьер Безухов. Сдержанный, внешне холодный, сосредоточенно деятельный князь Андрей. В судьбе каждого из них сбывалась единая логика, но по-своему.

На протяжении всей книги Болконского и Безухова отличала своеобразная «честность мысли», оба они искренне служили тому, что в данный момент считали истиной. Собственный разум не был для них игрушкой. Убеждение и жизнь следовали нераздельно. Оттого и были столь болезненны, глубоки постигавшие их душевные и жизненные катастрофы.

На протяжении первых томов романа Болконский и Безухов не раз терпели поражение. У князя Андрея была наполеоновская мечта, была одинокая, философически оправданная жизнь в Богучарове, разбитые надежды семейного счастья и желание отомстить своему обидчику Анатолю Курагину… Безухова «сбивали с пути» навязанный брак со светской распутницей Элен, масонская мистика.

В 1812 г. героям предстояло «возродиться» через участие в народной войне, открыть глубинные истины о жизни человека и мира. Решающая борьба с Наполеоном действительно оказалась для многих из тех, кто жил тогда в России моментом такого прозрения. Нельзя сказать, что судьбы героев на первом этапе войны были свободны от прежних «помрачений». Князь Андрей лишь отодвинул гордые планы своей мести Курагину. Увлекающийся Пьер принял самое активное участие в московской встрече государя и даже вызвался выставить новый полк на собственные деньги.

Война 1812 г. застанет князя Андрея в момент наивысшего духовного кризиса. Но именно всенародная беда выводит его из этого состояния .

Участь князя Андрея, смертельно раненного на поле Бородина, почти во всем была подобна судьбам тысяч русских воинов, которые погибли на этой битве. Но свою жертву герой романа приносил в таком художественном мире, где предполагалась исключительная нравственность. Последние недели на земле стали для умирающего Болконского временем окончательного ее постижения. Просто и непосредственно герой открывал в себе те самые ценности, во имя которых он и шел в бой.

Бородино окончательно избавило князя Андрея от его мстительных планов, его честолюбивых надежд. К нему пришла любовь ко всем людям, после того, как он увидел рыдающего на операционном столе его прошлого врага – Анатоля Курагина. Но эта новая любовь, обретенная героем с почти невозможной на земле полнотой, уже предвещала его неизбежный уход.

«Живая жизнь» перенесла Пьера из «накатанной дорожки», избавила на время от «привычек цивилизации», заняла простейшими интересами, связанными с поддержанием собственного тела. «Зияющая бесконечность» открылась Безухову через фигуру его товарища пленного солдата Платона Каратаева .

В долгом пути поисков, которым шел Безухов на протяжении четырех томов романа, момент смерти «праведного» Каратаева означал достижение конечной цели. Яркая картина мироздания, которую увидел Безухов, далеко выходила за пределы собственных переживаний героя. Что Каратаев бессознательно включал в себе, то Безухов открывал уже вполне осмысленно. Наученный жизнью солдата и больше – его смертью, он приближался к постижению именно каратаевских истин, тех самых, что, верил писатель, исповедует и весь русский народ. Платон Каратаев и был отражением русской народности, его дыхания и жизни. Это и осознал Пьер, это и было результатом его многолетних исканий истины, которая заключалась в этом простом солдате.

Последние главы в «Войне и мире» показывали ее героев уже в другую историческую эпоху, прямо устремленную к современным Толстому 60-м г. XIX в. В эпилоге изображалось послевоенное время: время декабристских тайных собраний, время правительственной реакции. Пьер Безухов думал, как перестроить Россию на гуманных, «любовных» началах. Его родственник Николай Ростов держался официальной линии, не допускающей перемен, давящей и непреклонной.

Изображая идейный раскол между героями, писатель не стремился занять сторону одного или другого из них, почти не обнаруживая свое отношение к происходящему. Оба они были ему дороги. Здесь, можно сказать, герои начинали «жить собственной жизнью».

Пьер, возможно будущий декабрист, к которому писатель и хотел подойти в начале романа, предстает пред нами в эпилоге человеком с уже устойчивыми гуманистическими убеждениями, желанием изменить все вокруг.

Вывод: герои на протяжении всего романа не раз меняли свои взгляды и убеждения. Конечно, прежде всего, это было связано с решающими, переломными моментами в их жизни. Те искания главных персонажей, к которым они пришли, рождались у них не один год. И это закономерно. Это и есть проявление человеческой природы. Только пройдя через свой жизненный путь, можно познать истину, к которой стремится душа.

2.2 Роман «Война и мир» и его герои в оценках литературной критики

Уже после завершения публикации романа, к началу 70-х г.г. появились неоднозначные отклики и статьи. Критики становились все более строгими, особенно много возражений вызвали 4-й, «бородинский» том и философские главы эпилога. Но, тем не менее, успех и масштаб романа-эпопеи становились все очевиднее – они проявлялись даже через несогласие или отрицание.

Суждения писателей о книгах своих коллег всегда представляют особый интерес. Ведь писатель рассматривает чужой художественный мир сквозь призму собственного. Такой взгляд, конечно, более субъективен, но может раскрывать в произведении неожиданные стороны и грани, которых не видит профессиональная критика.

Высказывания Ф.М.Достоевского о романе фрагментарны. Он согласился со статьями Страхова, отрицая только две строки. По просьбе критика эти две строки названы и прокомментированы: «Две строчки о Толстом, с которыми я не соглашаюсь вполне, это когда вы говорите, что Л. Толстой равен всему, что есть в нашей литературе великого. Это решительно невозможно сказать! Пушкин, Ломоносов – гении. Явиться с “Арапом Петра Великого” и с “Белкиным” значит решительно появиться с гениальным новым словом, которого до тех пор совершенно не было нигде и никогда сказано. Явиться же с “Войной и миром” значит явиться после этого нового слова, уже высказанного Пушкиным, и это все во всяком случае, как бы далеко и высоко ни пошел Толстой в развитии уже сказанного в первый раз гением, нового слова». В конце десятилетия, во время работы над «Подростком», Достоевский еще раз вспоминает о «Войне и мире». Но это осталось в черновиках, развернутых отзывов Ф.М.Достоевского больше неизвестно.

Еще меньше известно о читательской реакции М.Е.Салтыкова-Щедрина. В Т.А. Кузьминской передана его реплика: «Эти военные сцены – одна ложь и суета. Багратион и Кутузов – кукольные генералы. А вообще, - болтовня нянюшек и мамушек. А вот наше, так называемое “высшее общество” граф лихо прохватил» .

Близкий Льву Толстому поэт А.А. Фет написал самому автору несколько подробных писем-разборов. Еще в 1866 г., прочитав лишь начало «Тысяча восемьсот пятого года», Фет предугадал суждения Анненкова и Страхова о характере Толстовского историзма: «Я понимаю, что главная задача романа – выворотить историческое событие наизнанку и рассматривать его не с официальной шитой золотом стороны парадного кафтана, а с сорочки, то есть рубахи, которая к телу ближе и под тем же блестящим общим мундиром» . Второе письмо, написанное в 1870 г., развивает сходные идеи, но позиция А. Фета становится более критичной: «Вы пишете подкладку вместо лица, Вы перевернули содержание. Вы вольный художник и Вы вполне правы. Но художественные законы для всяческого содержания неизменны и неизбежны, как смерть. И первый закон – единство представления. Это единство в искусстве достигается совсем не так, как в жизни… Мы поняли, почему Наташа сбросила шумный успех, поняли, что ее не тянет петь, а тянет ревновать и напряженно кормить детей. Поняли, что ей не нужно обдумывать пояса и ленты и колечки локонов. Все это не вредит целому представлению о ее духовной красоте. Но зачем было напирать на то, что она стала неряха. Это может быть в действительности, но это нестерпимый натурализм в искусстве… Это шаржа, нарушающая гармонию» .

Самый развернутый писательский отзыв о романе принадлежит Н.С. Лескову. Серия его статей в «Биржевых ведомостях», посвященная 5-му тому, богата мыслями и наблюдениями. Чрезвычайно интересна стилистическая композиционная форма статей Лескова. Он разбивает текст на небольшие главки с характерными заголовками («Выскочки и хороняки», «Богатырь нерассуждающий», «Вражья сила»), смело вводит отступления («Два анекдота о Ермолове и Растопчине»).

Сложным и меняющимся было отношение к роману И.С. Тургенева. Десятки его отзывов в письмах сопровождаются двумя печатными, очень разними по тону и направленности.

В 1869 г. в статье «По поводу “Отцов и детей”» И.С.Тургенев мимоходом упомянул о «Войне и мире» как замечательном произведении, но все же лишенном «истинного значения» и «истинной свободы». Главные Тургеневские упреки и претензии, неоднократно повторявшиеся, собраны в письме П.В. Анненкову, написанном после прочтения его статьи «Историческая прибавка, от которой читатели в восторге, кукольная комедия и шарлатанство… Толстой поражает читателя носком сапога Александра, смехом Сперанского, заставляя думать, что он обо всем этом знаем, коли даже до этих мелочей дошел, а он и знает только эти мелочи…. Настоящего развития нет ни в одном характере, а есть старая замашка передавать колебания, вибрации одного и того же чувства, положения, то, что он столь беспощадно вкладывает в уста и в сознание каждого из героев… Другой психологии Толстой словно не знает или с намерением ее игнорирует». В этой развернутой оценке отчетливо видна несовместимость тургеневского «тайного психологизма» и «проникающего» толстовского психологического анализа.

Итоговый отзыв о романе столь же неоднозначен. «Прочел я шестой том “Войны и мира”, - пишет И.С.Тургенев П. Борисову в 1870 г., - конечно, есть вещи первоклассные; но, не говоря уже о детской философии, мне неприятно было видеть отражение системы даже на образах, рисуемых Толстым… Почему он старается уверить читателя, что коли женщина умна и развита, то непременно фразерка и лгунья? Как это он упустил из виду декабристский элемент, который такую роль играл в 20-х годах, - и почему все порядочные люди у него какие-то чурбаны – с малой толикой юродства?» .

Но время идет, и количество вопросов и претензий постепенно уменьшается. Тургенев примиряется с этим романом, более того - становится его верным пропагандистом и поклонником. «Это великое произведение великого писателя, и это – подлинная Россия» - так завершаются пятнадцатилетние размышления И.С.Тургенева о «Войне и мире».

Одним из первых со статьей о «Войне и мире» выступил П.В. Анненков, давний, с середины 50-х г.г. знакомый писателя. В своей статье он выявил многие особенности толстовского замысла.

Толстой смело разрушает границу между «романтическими» и «историческими» персонажами, считает Анненков, рисуя тех и других в сходном психологическом ключе, то есть через быт: «Ослепительная сторона романа именно и заключается в естественности и простоте, с какими он низводит мировые события и крупные явления общественной жизни до уровня и горизонта зрения всякого выбранного им свидетеля… Без всякого признака насилования жизни и обычного ее хода роман учреждает постоянную связь между любовными и другими похождениями своих лиц и Кутузовым, Багратионом, между историческими фактами громадного значения – Шенграбеном, Аустерлицем и треволнениями московского аристократического кружка…» .

«Прежде всего, должно заметить, что автор держится первого жизненного всякого художественного повествования: он не пытается извлечь из предмета описания то, чего он делать не может, и потому не отступает ни на шаг от простого психического исследования его» .

Однако критик с трудом обнаруживал в «Войне и мире» «узел романтической интриги» и затруднялся определить, «кого должно считать главными действующими лицами романа»: «Можно полагать, что не нам одним приходилось, после упоительных впечатлений романа, спрашивать: да где же он сам, роман этот, куда он девал свое настоящее дело – развитие частного происшествия, свою “фабулу” и “интригу”, потому что без них, чем бы роман ни занимался, он все будет казаться праздным романом».

Но, наконец, критик проницательно заметил связь толстовских героев не только с прошлым, но и с настоящим: «Князь Андрей Болконский вносит в свою критику текущих дел и вообще в свои воззрения на современников идеи и представления, составившиеся об них в наше время. Он имеет дар предвидения, дошедший к нему, как наследство, без труда, и способность стоять выше своего века, полученную весьма дешево. Он думает и судит разумно, но не разумом своей эпохи, а другим, позднейшим, который ему открыт благожелательным автором» .

Н.Н. Страхов выдержал паузу перед тем, как высказаться по поводу произведения. Его первые статьи о романе появились в начале 1869 г., когда многие оппоненты уже высказали свою точку зрения.

Страхов отводит упреки в «элитарности» толстовской книги, которые делали самые разные критики: «Несмотря на то, что одно семейство – графское, а другое – княжеское, “Война и мир” не имеет и тени великосветского характера… Семья Ростовых и семья Болконских, по их внутренней жизни, по отношениям их членов, - суть такие же русские семьи, как и всякие другие». В отличие от некоторых других критиков романа, Н.Н. Страхов не изрекает истину, а ищет ее.

«Идею “Войны и мира”, - считает критик, - можно формулировать различным образом. Можно сказать, например, что руководящая мысль произведения есть идея героической жизни».

«Но героическая жизнь не исчерпывает собой задачи автора. Предмет его, очевидно, шире. Главная мысль, которою он руководствуется при изображении героических явлений, состоит в том, чтобы открыть их человеческую основу, показать в героях – людей». Так сформулирован главный принцип толстовского подхода к истории: единство масштаба, в изображении разных персонажей. Поэтому совершенно особо подходит Страхов к образу Наполеона. Он убедительно демонстрирует, почему именно такой художественный образ французского полководца был нужен в «Войне и мире»: «Итак, в лице Наполеона художник как будто хотел представить нам душу человеческую в ее слепоте, хотел показать, что героическая жизнь может противоречить истинному человеческому достоинству, что добро, правда и красота могут быть гораздо доступнее людям простым и малым, чем иным великим героям. Простой человек, простая жизнь, поставлены в этом выше героизма – и по достоинству, и по силе; ибо простые русские люди с такими сердцами, как у Николая Ростова, у Тимохина и Тушина, победили Наполеона и его великую армию» .

Эти формулировки очень близки будущим словам Толстого о «мысли народной» как главной в «Войне и мире».

Д.И Писарев отозвался о романе с положительной стороны: «Новый, еще не оконченный роман гр. Л. Толстого можно назвать образцовым произведением по части патологии русского общества».

Он рассматривал роман, как отражение русского, старого барства.

«Роман “Война и мир” представляет нам целый букет разнообразных и превосходно отделанных характеров, мужских и женских, старых и молодых» . В своей работе «Старое барство» он очень четко и полно разобрал характеры не только главных, но и второстепенных героев произведения, выразив тем самым свою точку зрения.

С публикацией первых томов произведения начали поступать отклики не только с России, но и за рубежом. Первая большая критическая статья появилась во Франции более чем через полтора года после выхода перевода Паскевич – в августе 1881 г. Автор статьи, Адольф Баден, сумел дать лишь обстоятельный и восторженный пересказ «Войны и мира» на протяжении почти двух печатных листов. Только в заключении он сделал несколько замечаний оценочного характера.

Примечательны ранние отклики на произведение Льва Толстого в Италии. Именно в Италии в начале 1869 г. – появилась одна из первых статей иностранной печати и «Войне и мире». Это была «корреспонденция из Петербурга», подписанная М.А. и озаглавленная «Граф Лев Толстой и его роман «Мир и война». Ее автор в недоброжелательном тоне отзывался о «реалистической школе», к которой принадлежит Л.Н. Толстой .

В Германии, как и во Франции, как и в Италии – имя Льва Николаевича Толстого к концу прошлого столетия попало в орбиту острой политической борьбы. Растущая популярность русской литературы в Германии вызывала беспокойство и раздражение у идеологов империалистической реакции.

Первый развернутый отзыв о «Войне и мире», появившийся на английском языку, принадлежал критику и переводчику Уильяму Ролстону. Статья его, напечатанная в апреле 1879 г. в английском журнале «Девятнадцатый век», а потом перепечатанная в США, называлась «Романы графа Льва Толстого», но по сути дела это был, прежде всего, пересказ содержания «Войны и мира» - именно пересказ, а не анализ. Ролстон, владевший русским языком, постарался дать английской публике хотя бы первоначальное представление о Л.Н. Толстом.

Как мы видим в конце последней главы, во время первых публикаций роман характеризовался разными авторами по-разному. Многие пытались выразить свое понимание романа, но не многие смогли прочувствовать его сущность. Большое произведение требует больших и глубоких размышлений. Роман-эпопея «Война и мир» позволяет задуматься над многими принципами и идеалами.


Заключение

Произведение Л.Н. Толстого несомненно является ценным достоянием мировой литературы. На протяжении многих лет его исследовали, критиковали, им восхищались многие поколения людей. Роман-эпопея «Война и мир» позволяет задуматься, проанализировать течение событий; это не просто исторический роман, хотя перед нами и раскрываются подробности знаменательных событий, это целый пласт нравственного и духовного развития героев, на который нам следует обратить внимание.

В данной работе были изучены материалы, позволившие рассмотреть произведение Л. Толстого в контексте исторической значимости

В первой главе были рассмотрены особенности романа, его композиция, здесь представлена история создания произведения. Мы можем отметить, что то, что мы сейчас имеем, появилось благодаря долгой и усердной работе писателя. Это было отражением его жизненного опыта, развитого мастерства. Здесь нашли свое место и семейные предания, и народные переживания. «Мысль семейная» и «мысль народная» в романе сливаются в единое целое, создавая гармонию и единство образа. Изучая это произведение, можно понять жизнь и нравы людей времен 1812-ого года, уловить ментальность народа через его характерных представителей.

Роман-эпопея «Война и мир» изменил представление о войне 1812 г. Замысел писателя заключался в том, чтобы показать войну не только возвеличивая победу, но и передав все психологические и физические муки, через которые пришлось пройти для ее достижения. Здесь читатель может прочувствовать обстановку событий, в том виде, в каком она была во времена Отечественной войны.

Во второй главе были рассмотрены особенности развития судеб главных героев произведения, их духовные и нравственные искания. Герои на протяжении всего романа не раз меняли свои взгляды и убеждения. Конечно, прежде всего, это было связано с решающими, переломными моментами в их жизни. В работе рассмотрено развитие характеров главных героев.

Для полноценной оценки произведения были представлены точки зрения различных писателей и критиков. В ходе работы было выявлено, что, несмотря на значимость романа-эпопеи «Война и мир», в первые годы его публикации, оценка современников не была однозначной. Существует мнение, что современники были не готовы понять смысл произведения. Однако те небольшие критические отзывы, были закономерной реакцией на появление огромного, сложного произведения. Осмыслив, всю его значимость, большинство литературоведов сошлось во мнении, что это подлинно замечательное наследие «Золотого века» литературы.

Подводя итог работы, можно сказать, что роман-эпопея «Война и мир» с достоинством может носить звание шедевра русской литературы. Здесь не только в полной своей широте отражены главные события начала XIX в., но и проявляются главные принципы народности, как его высшего общества, так и простых людей. Все это в едином потоке представляет собой отражение духа и жизни русского народа.


Список использованной литературы

1. Анненков П.В. Критические очерки. – СПб., 2000. С. 123-125, 295-296, 351-376.

2. Анненков П.В. Литературные воспоминания. – М., 1989. С. 438-439.

3. Бочаров С.Г. Роман Толстого «Война и мир». – М., 1978. С. 5.

4. Война из-за «Войны и мира». Роман Л.Н. Толстого в русской критике и литературоведении. – СПб., 2002. С. 8-9, 21-23, 25- 26.

5. Герцен А.И. Мысли об искусстве и литературе. – Киев, 1987. С. 173.

6. Громов П.П. О стиле Льва Толстого. «Диалектика души» в «Войне и мире». - Л., 1977. С. 220-223.

7. Гулин А.В. Лев Толстой и пути русской истории. – М., 2004. С.120-178.

8. Достоевский Ф.М. Полное собрание сочинений в 30 т. - Л., 1986. - Т. 29. – С. 109.

9. Камянов В. Поэтический мир эпоса, о романе Толстого «Война и мир». - М., 1978. С. 14-21.

10. Курляндская Г.Б. Нравственный идеал героев Л.Н. Толстого и Ф.М Достоевского. – М., 1988. С 137-149.

11. Либединская Л. Живые герои. – М., 1982, С. 89.

12. Мотылева Т.Л. «Война и мир» за рубежом. – М., 1978. С. 177, 188-189, 197-199.

13. Огарев Н.П. О литературе и искусстве. – М., 1988. С. 37.

14. Опульская Л.Д. Роман-эпопея Л.Н. Толстого «Война и мир». - М.,1987. С. 3-57.

15. Писатель и критика XIX в. Куйбышев, 1987. С. 106-107.

16. Сливицкая О.В. «Война и мир» Л.Н. Толстого. Проблемы человеческого общения. – Л., 1988. С. 9-10.

17. Толстой Л.Н. Война и мир. – М., 1981. – Т. 2. – С. 84-85.

18. Толстой Л.Н. Переписка с русскими писателями. – М., 1978. С. 379, 397 – 398.

19. Толстой Л.Н. Полн. собр. соч.: В 90 т. – М., 1958 – Т. 13. – С. 54-55.

Мотылева Т.Л. «Война и мир» за рубежом. – М., 1978. С. 177.

В этом романе целый ряд ярких и разнообразных картин, написанных с самым величественным и невозмутимым эпическим спокойствием, ставит и решает вопрос о том, что делается с человеческими умами и характерами при таких условиях, которые дают людям возможность обходиться без знаний, без мыслей, без энергии и труда.... Очень вероятно, что автор просто хочет нарисовать ряд картин из жизни русского барства во времена Александра I. Он и сам видит и старается показать другим отчетливо, до мельчайших подробностей и оттенков все особенности, характеризующие тогдашнее время и тогдашних людей, - людей того круга, который все более ему интересен или доступен его изучению. Он старается только быть правдивым и точным; его усилия не клонятся к тому, чтобы поддержать или опровергнуть создаваемую образами какую бы то ни было теоретическую идею; он, по всей вероятности, относится к предмету своих продолжительных и тщательных исследований с той невольною и естественною нежностью, которую обычно чувствует даровитый историк к далекому или близкому прошедшему, воскрешаемому под его руками; он, может быть, находит в особенностях этого прошедшего, в фигурах и характерах выведенных личностей, в понятиях и привычках изображенного общества многие черты, достойные любви и уважения. Все это может быть, все это даже очень вероятно. Но именно оттого, что автор потратил много времени, труда и любви на изучение и изображение эпохи и ее представителей, именно поэтому ее представители живут своею собственною жизнью, независимою от намерения автора, вступают сами с собой в непосредственные отношения с читателями, говорят сами за себя и неудержимо ведут читателя к таким мыслям и заключениям, которых автор не имел в виду и которых он, быть может, даже не одобрил бы... (Из статьи Д.И. Писарева «Старое барство» )

Роман графа Толстого "Война и мир" интересен для военного в двояком смысле: по описанию сцен военных и войскового быта и по стремлению сделать некоторые выводы относительно теории военного дела. Первые, то есть сцены, неподражаемы и... могут составить одно из самых полезнейших прибавлений к любому курсу теории военного искусства; вторые, то есть выводы, не выдерживают самой снисходительной критики по своей односторонности, хотя они интересны как переходная ступень в развитии воззрений автора на военное дело...

На первом плане является бытовая мирно-военная картинка; но какая! Десять батальных полотен самого лучшего мастера, самого большого размера можно отдать за нее. Смело говорим, что ни один военный, прочитав ее, невольно сказал себе: да это он списал с нашего полка.

Боевые сцены графа Толстого не менее поучительны: вся внутренняя сторона боя, неведомая для большинства военных теоретиков и мирно-военных практиков, а между тем дающая успех или неудачу, выдвигается у него на первый план в великолепно-рельефных картинах. Разница между его описаниями сражений и описаниями исторических сражений такая же, как между ландшафтом и топографическим планом: первый дает меньше, дает с одной точки, но дает доступнее глазу и сердцу человека. Второй дает всякий местный предмет с большого числа сторон, дает местность на десятки верст, но дает в условном чертеже, не имеющем по виду ничего общего с изображаемыми предметами; и потому на нем все мертво, безжизненно, даже и для приготовленного глаза... Нравственная физиономия личностей руководящих, борьба их с собою и с окружающими, предшествующая всякой решимости, все это исчезает - и из факта, сложившегося из тысяч человеческих жизней, остается нечто вроде сильно потертой монеты: видны очертания, но какого лица? Наилучший нумизмат не распознает. Конечно, есть исключения, но они крайне редко и во всяком случае далеко не оживляют перед вами события так, как оживляет его событие ландшафтное, то есть представляющее то, что мог бы в данную минуту с одной точки видеть наблюдательный человек...

Герои Толстого - выдуманные, но живые люди; они мучаются, гибнут, делают великие подвиги, низко труся: все это так, как настоящие люди; и потому-то они высокопоучительны, и потому-то достоин будет сожаления тот военный деятель, который не зарубит себе, благодаря рассказу Толстого, как нерасчетливо приближать к себе господ вроде Жеркова, как зорко нужно приглядываться, чтобы увидеть в настоящем свете Тушиных, Тимохиных; как нужно быть проницаемо-осторожным, чтобы не произвести в герои какого-нибудь Жеркова или исправного и столь умного и распорядительного после боя безыменного полкового командира... (М.И. Драгомиров. «“Война и мир” графа Толстого с военной точки зрения» )

Документы свидетельствуют о том, что Толстой не обладал даром легкого творчества, он был одним из самых возвышенных, самых терпеливых, самых прилежных работников, и его грандиозные мировые фрески представляют собой художественную и трудовую мозаику, составленную из бесконечного числа разноцветных кусочков, из миллиона крохотных отдельных наблюдений. За кажущейся легкой прямолинейностью скрывается упорнейшая ремесленная работа - не мечтателя, а медлительного, объективного, терпеливого мастера, который, как старинные немецкие живописцы, осторожно грунтовал холст, обдуманно измерял площадь, бережно намечал контуры и линии и затем накладывал краску за краской, прежде чем осмысленным распределением света и тени дать жизненное освещение своему эпическому сюжету. Семь раз переписывались две тысячи страниц громадного эпоса "Война и мир"; эскизы и заметки наполняли большие ящики. Каждая историческая мелочь, каждая смысловая деталь обоснована по подобранным документам; чтобы придать описанию Бородинской битвы вещественную точность, Толстой объезжает в течение двух дней с картой генерального штаба поле битвы, едет много верст по железной дороге, чтобы добыть у какого-нибудь оставшегося в живых участника войны ту или иную украшающую деталь. Он откапывает не только все книги, обыскивает не только все библиотеки, но и обращается даже к дворянским семьям и в архивы за забытыми документами и частными письмами, чтоб найти в них зернышко истины. Так годами собираются маленькие шарики ртути - десятки, сотни тысяч мелких наблюдений, до тех пор пока они не начинают сливаться в округленную, чистую, совершенную форму. И только тогда закончена борьба за истину, начинаются поиски ясности... Одна какая-нибудь выпирающая фраза, не совсем подходящее прилагательное, попавшееся среди десятков тысяч строк, - и он в ужасе вслед за отосланной корректурой телеграфирует метранпажу в Москву и требует остановить машину, чтобы удовлетворить тональность не удовлетворившего его слога. Эта первая корректура опять поступает в реторту духа, еще раз расплавляется и снова вливается в форму, - нет, если для кого- нибудь искусство не было легким трудом, то это именно для него, чье искусство кажется нам естественным. На протяжении десяти лет Толстой работает восемь, десять часов в день; неудивительно, что даже этот обладающий крепчайшими нервам муж после каждого из своих больших романов психологически подавлен...

Точность Толстого в наблюдениях не связана ни с какими градациями в отношении к порождениям земли: в его любви нет пристрастий. Наполеон для его неподкупного взора не в большей степени человек, чем любой из его солдат, и этот последний опять не важнее и не существеннее, чем собака, которая бежит за ним, или камень, которого она касается лапой. Все в кругу земного - человек и масса, растения и животные, мужчины и женщины, старики и дети, полководцы и мужики - вливается с кристально чистой равномерностью в его органы чувств, чтобы также, в таком же порядке, вылиться. Это придает его искусству сходство с вечной равномерностью неподкупной природы и его эпосу - морской монотонный и все тот же великолепный ритм, всегда напоминающий Гомера... (С. Цвейг. Из книги «Три певца своей жизни. Казанова. Стендаль. Толстой» )

Что Толстой любит природу и изображает ее с таким мастерством, до которого, кажется, никто и никогда еще не возвышался, это знает всякий читавший его сочинения. Природа не описывается, а живет у нашего великого художника. Иногда она является даже как бы одним из действующих лиц повествования: вспомните несравненную сцену святочного катания Ростовых в «Войне и мире»...

Красота природы находит в Толстом самого отзывчивого ценителя... Но этот чрезвычайно чуткий человек, чувствующий как красота природы вливается через глаза в его душу, восторгается далеко не всякой красивой местностью. Толстой любит только такие виды природы, которые пробуждают в нем сознание его единства с нею... (Г.В. Плеханов. «Толстой и природа» )

И при меньшем развитии творческих сил и художественных особенностей исторический роман из эпохи, столь близкой к современному обществу, возбудил бы напряженное внимание публики. Почтенный автор очень хорошо знал, что затронет еще свежие воспоминания своих современников и ответит многим их потребностям и тайным симпатиям, когда положит в основу своего романа характеристику нашего высшего общества и главных политических деятелей эпохи Александра I, с нескрываемой целью построить эту характеристику на разоблачающем свидетельстве преданий, слухов, народного говора и записок очевидцев. Труд предстоял ему не маловажный, но зато в высшей степени благодарный...

Автор принадлежит к числу посвященных. Он владеет знанием их языка и употребляет его на то, чтоб открыть под всеми формами светскости бездну легкомыслия, ничтожества, коварства, иногда совершенно грубых, диких и свирепых поползновений. Всего замечательнее одно обстоятельство. Лица этого круга состоят словно под каким-то зароком, присудившим их к тяжелой каре - никогда не постигать ни одного из своих предположений, планов и стремлений. Точно гонимые неизвестной враждебной силой, они пробегают мимо целей, которые сами же и поставили для себя, и если достигают чего-либо, то всегда не того, чего ожидали... Ничего не удается им, все валится из рук... Молодой Пьер Безухов, способный понимать добро и нравственное достоинство, женится на женщине, столь же распутной, сколько и глупой по природе. Князь Болконский, со всеми задатками серьезного ума и развития, выбирает в жены добренькую и пустенькую светскую куколку, которая составляет несчастие его жизни, хотя он и не имеет причин на нее жаловаться; сестра его, княжна Мария, спасается от ига деспотических замашек отца и постоянно уединенной деревенской жизни в теплое и светлое религиозное чувство, которое кончается связями с бродягами-святошами и т. д. Так настойчиво возвращается в романе эта плачевная история с лучшими людьми описываемого общества, что под конец, при всякой картине где-либо зачинающейся юной и свежей жизни, при всяком рассказе об отрадном явлении, обещающем серьезный или поучительный исход, читателя берет страх и сомнение: вот, вот и они обманут все надежды, изменят добровольно своему содержанию и поворотят в непроходимые пески пустоты и пошлости, где и пропадут. И читатель почти никогда не ошибается; они действительно туда поворачивают и там пропадают. Но, спрашивается - какая же беспощадная рука и за какие грехи отяготела над всей этой средой... Что такое случилось? По-видимому, ничего особенного не случилось. Общество невозмутимо живет на том же крепостном праве, как и его предки; екатерининские заемные банки открыты для него так же, как и прежде; двери к приобретению фортуны и к разорению себя на службе точно так же стоят нараспашку, пропуская всех, у кого есть право на проход через них; наконец, никаких новых деятелей, перебивающих дорогу, портящих ему жизнь и путающих его соображения, в романе Толстого вовсе не показано. Отчего же, однако, общество это, еще в конце прошлого столетия верившее в себя безгранично, отличавшееся крепостью своего состава и легко справлявшееся с жизнью, - теперь, по свидетельству автора, никак не может устроить ее по своему желанию, распалось на круги, почти презирающие друг друга, и поражено бессилием, которое лучшим людям его мешает даже и определить как самих себя, так и ясные цели для духовной деятельности... (П.В. Анненков. «Исторические и эстетические вопросы в романе “Война и мир”» )

Чрезвычайная наблюдательность, тонкий анализ душевных движений, отчетливость и поэзия в картинах природы, изящная простота - отличительные черты таланта графа Толстого... Изображение внутреннего монолога, без преувеличения, можно назвать удивительным. И, по нашему мнению, та сторона таланта графа Толстого, которая дает ему возможность уловить эти психические монологи, составляет в его таланте особенную, только ему свойственную силу... Особенная черта в таланте графа Толстого так оригинальна, что нужно с большим вниманием всматриваться в нее, и только тогда мы поймем всю ее важность для художественного достоинства его произведений. Психологический анализ есть едва ли не самое существенное из качеств, дающих силу творческому таланту... Конечно, эта способность должна быть врожденна от природы, как и всякая другая способность; но было бы недостаточно остановиться на этом слишком общем объяснении: только самостоятельно (нравственной) деятельностью развивается талант, и в этой деятельности, о чрезвычайной энергии которой свидетельствует замеченная нами особенность произведений графа Толстого, надобно видеть основание силы, приобретенной его талантом.

Мы говорим о самоуглублении, о стремлении к неутомимому наблюдению над самим собою. Законы человеческого действия, игру страстей, сцепление событий, влияние события и отношений мы можем изучать, внимательно наблюдая других людей; но все знание, приобретаемое этим путем, не будет иметь ни глубины, ни точности, если мы не изучим сокровеннейших законов психической жизни, игра которых открыта перед нами только в нашем (собственном) самосознании. Кто не изучил человека в самом себе, никогда не достигнет глубокого знания людей. Та особенность таланта графа Толстого, о которой говорили мы выше, доказывает, что он чрезвычайно внимательно изучил тайны человеческого духа в самом себе; это знание драгоценно не только потому, что доставило ему возможность написать картины внутренних движений человеческой мысли, на которые мы обратили внимание читателя, но еще, быть может, больше потому, что дало ему прочную основу для изучения человеческой жизни вообще, для разгадывания характеров и пружин действия, борьбы страстей и впечатлений...

Есть в таланте г. Толстого еще другая сила, сообщающая его произведениям совершено особенное достоинство своею чрезвычайно замечательной свежестью - чистота нравственного чувства... Никогда общественная нравственность не достигала такого высокого уровня, как в наше благородное время, - благородное и прекрасное, несмотря на остатки ветхой грязи, потому что все силы свои напрягает оно, чтобы омыться и очиститься от наследных грехов... Благотворное влияние этой черты таланта не ограничивается теми рассказами или эпизодами, в которых она выступает заметным образом на первый план: постоянно служит она оживительницею, освежительницею таланта. Что в мире поэтичнее, прелестнее чистой юношеской души, с радостною любовью откликающейся на все, что представляется ей возвышенным и благородным, чистым и прекрасным, как сама она?..

Граф Толстой обладает истинным талантом. Это значит, что его произведения художественны, то есть в каждом из них очень полно осуществляется именно та идея, которую он хотел осуществить в этом произведении. Никогда не говорит он ничего лишнего, потому что это было бы противно условиям художественности, никогда не безобразит он свои произведения примесью сцен и фигур, чуждых идее произведения. Именно в этом состоит одно из главных достоинств художественности. Нужно иметь много вкуса, чтобы оценить красоту произведений графа Толстого, но зато человек, умеющий понимать истинную красоту, истинную поэзию, видит в графе Толстом настоящего художника, то есть поэта с замечательным талантом. (Н.Г. Чернышевский. «Военные рассказы Л.Н. Толстого» )

Изображения человеческих личностей у Л. Толстого напоминают те полувыпуклые человеческие тела на горельефах, которые, кажется иногда, вот-вот отделятся от плоскости, в которой изваяны и которая их удерживает, окончательно выйдут и станут перед нами, как совершенные изваяния, со всех сторон видимые, осязаемые; но это обман зрения. Никогда не отделятся они окончательно, из полукруглых не станут совершенно круглыми - никогда не увидим мы их с другой стороны.

В образе Платона Каратаева художник сделал как бы невозможное возможным: сумел определить живую, или, по крайней мере, на время кажущуюся живой личность в безличности, в отсутствии всяких определенных черт и острых углов, в особенной «круглости», впечатление которой поразительно-наглядное, даже как будто геометрическое возникает, впрочем, не столько из внутреннего, духовного, - сколько из внешнего, телесного облика: у Каратаева «круглое тело», «круглая голова», «круглые движения», «круглые речи», «что-то круглое» даже в запахе. Он - молекула; он первый и последний, самое малое и самое великое - начало и конец. Он сам по себе не существует: он - только часть Всего, капля в океане всенародной, всечеловеческой, вселенской жизни. И эту жизнь воспроизводит он своею личностью или безличностью так же, как водяная капля своею совершенной круглостью воспроизводит мировую сферу. Как бы то ни было, чудо искусства или гениальнейший обман зрения совершается, почти совершился. Платон Каратаев, несмотря на свою безличность, кажется личным, особенным, единственным. Но нам хотелось бы узнать его до конца, увидеть с другой стороны. Он добр; но, может быть, он хоть раз в жизни на кого-нибудь подосадовал? он целомудрен; но, может быть, он взглянул хоть на одну женщину не так, как на других? но говорит пословицами; но, может быть, но вставил хоть однажды в эти изречения слово от себя? Только бы одно слово, одна непредвиденная черточка нарушила эту слишком правильную, математически-совершенную «круглость» - и мы поверили бы, что он человек из плоти и крови, что он есть.

Но, именно в минуту нашего самого пристального и жадного внимания, Платон Каратаев, как нарочно, умирает, исчезает, растворяется как водяной шарик в океане. И когда он еще более определяется в смерти, мы готовы признать, что ему и нельзя было определиться в жизни, в человеческих чувствах, мыслях и действиях: он и не жил, а только был, именно был, именно был «совершенно круглым» и этим исполнил свое назначение, так что ему оставалось лишь умереть. И в памяти нашей так же, как в памяти Пьера Безухова, Платон Каратаев навеки запечатлевается не живым лицом, а только живым олицетворением всего русского, доброго и «круглого», то есть огромным, всемирно-историческим религиозным и нравственным символом.... (Д.С. Мережковский. Из трактата «Л. Толстой и Достоевский», 1902 г. )

Н.Н. Страхов

Ничего не может быть проще множества событий, описанных в "Войне и мире". Все случаи обыкновенной семейной жизни, разговоры между братом и сестрой, между матерью и дочерью, разлука и свидание родных, охота, святки, мазурка, игра в карты и пр. - все это с такою же любовью возведено в перл создания, как и Бородинская битва. Простые предметы занимают в "Войне и мире" так же много места, как, например, в "Евгении Онегине" бессмертное описание жизни Лариных, зимы, весны, поездки в Москву и т. п.

Правда, рядом с этим гр. Л. Н. Толстой выводит на сцену великие события и лица огромного исторического значения. Но никак нельзя сказать, чтобы именно этим был возбужден общий интерес читателей.

Какие бы огромные и важные события ни происходили на сцене, - будет ли это Кремль, захлебнувшийся народом вследствие приезда государя, или свидание двух императоров, или страшная битва с громом пушек и тысячами умирающих, - ничто не отвлекает поэта, а вместе с ним и читателя от пристального вгля-дывания во внутренний мир отдельных лиц. Художника как будто вовсе не занимает событие, а занимает только то, как действует при этом событии человеческая душа, - что она чувствует и вносит в событие.

Можно... сказать, что высшая точка зрения, на которую поднимается автор, есть религиозный взгляд на мир. Когда князь Андрей, неверующий, как и его отец, тяжело и больно испытал все превратности жизни и, смертельно раненный, увидел своего врага Анатоля Курагина, он вдруг почувствовал, что ему открывается новый взгляд на жизнь.

"Сострадание, любовь к братьям, к любящим, любовь к ненавидящим нас, любовь к врагам, да, та любовь, которую проповедовал бог на земле, которой меня учила княжна Марья и которой я не понимал; вот отчего мне жалко было жизни, вот оно то, что еще оставалось мне, ежели бы я был жив..."

И не одному князю Андрею, но и многим лицам "Войны и мира" открывается в различной степени это высокое понимание жизни, например, многострадальной и многолюбящей княжне Марье, Пьеру после измены жены, Наташе после ее измены жениху и пр. С удивительною ясностью и силою поэт показывает, как религиозный взгляд составляет всегдашнее прибежище души, измученной жизнью, единственную точку опоры для мысли, пораженной изменчивостью всех человеческих благ. Душа, отрекающаяся от мира, становится выше мира и обнаруживает новую красоту - всепрощение и любовь.

Н.А. Бердяев

О Льве Толстом писали очень много, слишком много. Может показаться притязательным желание сказать о нем новое. И все же нужно признать, что религиозное сознание Л.Толстого не было подвергнуто достаточно углубленному исследованию, мало было оцениваемо по существу, независимо от утилитарных точек зрения, от полезности для целей либерально-радикальных или консервативно-реакционных. Одни с утилитарно-тактическими целями восхваляли Л.Толстого как истинного христианина, другие, нередко со столь же утилитарно-тактическими целями, анафематствовали его как слугу Антихриста. Толстым пользовались в таких случаях как средством для своих целей, и тем оскорбляли гениального человека. Особенно подверглась оскорблению память о нем после его смерти, сама смерть его была превращена в утилитарное орудие. Жизнь Л.Толстого, его искания, его бунтующая критика-явление великое, мировое; оно требует оценки sub specie вечной ценности, а не временной полезности. Мы хотели бы, чтобы религия Льва Толстого была подвергнута исследованию и оценена безотносительно к счетам Толстого с правящими сферами и безотносительно к распре русской интеллигенции с Церковью. Мы не хотим, подобно многим из интеллигенции, признавать Л.Толстого истинным христиани ном именно потому, что он был отлучен от Церкви Св.Синодом, так же как не хотим по этой же причине видеть в Толстом только слугу дьявола. Нас интересует по существу, был ли Л.Толстой христианином, как он относился к Христу, какова природа его религиозного сознания? Утилитаризм клерикальный и утилитаризм интеллигентский нам одинаково чужды и одинаково мешают понять и оценить религиозное сознание Толстого. Из обширной литературы об Л.Толстом нужно выделить очень замечатель ный и очень ценный труд Д.С.Мережковского "Л.Толстой и Достоевский", в котором впервые по существу были исследованы религиозная стихия и религиозное сознание Л.Толстого и вскрыто язычество Толстого. Правда, Мережковский слишком пользовался Толстым для проведения своей религиозной концепции, но это не помешало ему сказать правду о религии Толстого, которую не затемнят позднейшие утилитарно-тактические статьи Мережковского о Толстом. Все же работа Мережковского остается единственной для оценки религии Толстого.

Прежде всего нужно сказать о Л.Толстом, что он - гениальный художник и гениальная личность, но он не гениальный и даже не даровитый религиозный мыслитель. Ему не дано было дара выражения в слове, изречения своей религиозной жизни, своего религиозного искания. В нем бушевала могучая религиозная стихия, но она была бессловесной. Гениальные религиозные переживания и недаровитые, банальные религиозные мысли! Всякая попытка Толстого выразить в слове, логизировать свою религиозную стихию порождала лишь банальные, серые мысли. В сущности, Толстой первого периода, до переворота, и Толстой второго периода, после переворота,-один и тот же Толстой. Мировоззрение юноши Толстого было банально, он все хотел "быть, как все". И мировоззрение гениального мужа Толстого так же банально, он так же хочет "быть, как все". Разница лишь в том, что в первый период "все"-это светское общество, а во второй период "все"-это мужики, трудящийся народ. И в течение всей своей жизни банально мысливший Л.Толстой, желавший уподобиться светским людям или мужикам, не только не был как все, но был как никто, был единственным, был гением. И всегда были чужды этому гению религия Логоса и философия Логоса, всегда религиозная стихия его оставалась бессловесной, не выраженной в Слове, в сознании. Л.Толстой-исключитель но оригинален и гениален, и он же исключительно банален и ограничен. В этом бьющая в глаза антиномичность Толстого.

С одной стороны, Л.Толстой поражает своей органической светскостью, своей исключительной принадлежностью к дворянскому быту. В "Детстве, отрочестве и юности" обнаруживаются истоки Л.Толстого, его светское тщеславие, его идеал человека comme il faut. Эта закваска была в Толстом. По "Войне и миру" и "Анне Карениной" видно, как близка была его природе свет ская табель о рангах, обычаи и предрассудки света, как он знал все изгибы этого особого мира, как трудно казалось ему победить эту стихию. Он жаждал уйти из светского круга к природе ("Казаки") как человек, слишком связанный с этим кругом. В Толстом чувствуется вся тяжесть света, дворянского быта, вся сила жизненного закона тяготения, притяжения к земле. В нем нет воздушности, легкости. Он хочет быть странником и не может быть странником, не может стать им до последних дней своей жизни, прикованный к семье, к роду, к усадьбе, к своему кругу. С другой стороны, тот же Толстой с небывалой силой отрицания и гениальностью восстает против "света" не только в узком, но и в широком смысле слова, против безбожия и нигилизма не только всего дворянского общества, но и всего "культурного" общества. Его бунтующая критика переходит в отрицание всей истории, всей культуры. Он-с детских лет проникнутый светским тщеславием и условностью, поклонявшийся идеалу "comme il faut" и "быть, как все",- он не знал пощады в бичевании лжи, которой живет общество, в срывании покровов со всех условностей. Через толстовское отрицание должны пройти дворянское, светское общество и господские классы, чтобы очиститься. Толстовское отрицание остается великой правдой для этого общества. А вот еще толстовская антиномия. С одной стороны, поражает своеобразный материализм Толстого, его апология животной жизни, его исключительное проникновение в жизнь душевного тела и чуждость его жизни духа. Этот животный материализм чувствуется не только в его художественном творчестве, где он обнаруживает исключительно гениальный дар проникновния в первичные стихии жизни, в животные и растительные процессы жизни, но и в его религиозно-нравственной проповеди. Л.Толстой проповедует возвышенный, моралистический материализм, животно-растительное счастье как осуществление высшего, божественного закона жизни. Когда он говорит о счастливой жизни, нет ни одного звука у него, который хотя бы намекнул на жизнь духовную. Есть только жизнь душевная, душевно-теле сная. И тот же Л.Толстой оказывается сторонником крайней духовности, отрицает плоть, проповедует аскетизм. Его религиозно-нравственное учение оказывается каким-то небывалым и невозможным, возвышенно-моралистическим и аскетическим материализмом, какой-то спиритуалистической животностью. Сознание его задавлено и ограничено душевно-телесным планом бытия и не может прорваться в царство духа.

И еще толстовская антиномия. Во всем и всегда поражает Л.Толстой своей трезвостью, рассудочностью, практицизмом, утилитаризмом, отсутствием поэзии и мечты, непониманием красоты и нелюбовью, переходящей в гонение на красоту. И этот непоэтический, трезво-утилитарный гонитель красоты был одним из величайших художников мира; отрицавший красоту оставил нам творения вечной красоты. Эстетическое варварство и грубость соединялись с художественной гениальностью. Не менее антиномично и то, что Л.Толстой был крайним индивидуа листом, антиобщественным настолько, что никогда не понимал общественных форм борьбы со злом и общественных форм творческого созидания жизни и культуры, что отрицал историю, и этот антиобщественный индивидуалист не чувствовал личности и, в сущности, отрицал личность, весь был в стихии рода. Мы увидим даже, что с отсутствием ощущения и сознания личности связаны коренные особенности его мироощущения и миросозна ния. Крайний индивидуалист в "Войне и мире" с восторгом показал миру детскую пеленку, запачканную в зеленое и желтое, и обнаружил, что самосознание личности не победило в нем еще родовой стихии. А не антиномично ли то, что отрицает мир и мировые ценности с невиданной дерзостью и радикализмом тот, кто весь прикован к имманентному миру и не может даже в воображении представить себе мир иной? Не антиномично ли, что человек, полный страстей, гневный до того, что, когда у него в имении сделали обыск, он пришел в бешенство, требовал, чтобы это дело доложили государю, чтобы ему дали общественное удовлетворение, грозил навсегда покинуть Россию, что человек этот проповедовал вегетарианский, малокровный идеал непротивле ния злу? Не антиномично ли, что русский до мозга костей, с национальным мужицко-барским лицом, он проповедовал чуждую русскому народу англосаксонскую религиозность? Этот гениальный человек всю жизнь искал смысла жизни, думал о смерти, не знал удовлетворения, и он же был почти лишен чувства и сознания трансцендентного, был ограничен кругозором имманентно го мира. Наконец, самая разительная толстовская антиномия: проповедник христианства, исключительно занятый Евангелием и учением Христа, он был до того чужд религии Христа, как мало кто был чужд после явления Христа, был лишен всякого чувствования личности Христа. Эта поражающая, непостижи мая антиномичность Л.Толстого, на которую недостаточно было еще обращено внимания, есть тайна его гениальной личности, тайна судьбы его, которая не может быть вполне разгадана. Гипноз толстовской простоты, почти библейский стиль его прикрывают эту антиномичность, создают иллюзию цельности и ясности. Л.Толстому суждено сыграть большую роль в религиозном возрождении России и всего мира: он с гениальной силой обратил современных людей вновь к религии и религиозному смыслу жизни, он обозначил собой кризис исторического христианства, он-слабый, немощный религиозный мыслитель, по стихии своей и сознанию чуждый тайнам религии Христа, он- рационалист. Рационалист этот, проповедник рассудочно-утили тарного благополучия, потребовал от христианского мира безумия во имя последовательного исполнения учения и заповедей Христа и заставил христианский мир задуматься над своей нехристианской, полной лжи и лицемерия жизнью. Он-страшный враг христианства и предтеча христианского возрождения. На гениальной личности и жизни Льва Толстого лежит печать какой-то особой миссии.

Мироощущение и миросознание Льва Толстого вполне внехристианское и дохристианское во все периоды его жизни. Это нужно решительно сказать, не считаясь ни с какими утилитарными соображениями. Великий гений прежде всего требует, чтобы о нем была сказана правда по существу. Л.Толстой весь в Ветхом Завете, в язычестве, в Отчей Ипостаси. Религия Толстого-не новое христианство, это-ветхозаветная, дохристиан ская религия, предшествующая христианскому откровению о личности, откровению второй, Сыновней, Ипостаси. Л.Толстому так чуждо самосознание личности, как могло быть чуждо лишь человеку дохристианской эпохи. Он не чувствует единственности и неповторяемости всякого лица и тайны вечной его судьбы. Для него существует лишь мировая душа, а не отдельная личность, он живет в стихии рода, а не в сознании личности. Стихия рода, природная душа мира раскрывалась в Ветхом Завете и язычестве, и с ними связана религия дохристианского откровения Отчей Ипостаси. С христианским откровением Сыновней Ипостаси, Логоса, Личности связано самосознание лица и его вечная судьба. Всякое лицо религиозно пребывает в мистической атмосфере Сыновней Ипостаси, Христа, Личности. До Христа в глубоком, религиозном смысле слова нет еще личности. Личность окончательно сознает себя лишь в религии Христа. Трагедия личной судьбы ведома лишь христианской эпохе. Л.Толстой совсем не чувствует христианской проблемы о личности, он не видит лица, лицо тонет для него в природной душе мира. Поэтому он не чувствует и не видит лица Христа. Кто не видит никакого лица, тот не видит и лица Христа, ибо поистине во Христе, в Его Сыновней Ипостаси всякое лицо пребывает и сознает себя. Само сознание лица связано с Логосом, а не с душой мира. У Л.Толстого нет Логоса и потому нет для него личности, для него-индивидуалиста. Да и все индивидуалисты, не знающие Логоса, не знают личности, их индивидуализм безликий, в природной душе мира пребывает. Мы увидим, как чужд Толстому Логос, как чужд ему Христос, он не враг Христа-Логоса в христианскую эпоху, он просто слеп и глух, он в дохристианской эпохе. Л.Толстой- космичен, он весь в душе мира, в тварной природе, он проникает в глубину ее стихий, первичных стихий. В этом сила Толстого как художника, сила небывалая. И как отличается он от Достоевского, который был антропологичен, весь был в Логосе, довел самосознание личности и ее судьбы до крайних пределов, до болезни. С антропологизмом Достоевского, с напряженным чувством личности и ее трагедии связано его необыкновенное чувство личности Христа, его почти исступленная любовь к Лику Христову. У Достоевского было интимное отношение к Христу, у Толстого нет никакого отношения к Христу, к Самому Христу. Для Толстого существует не Христос, а лишь учение Христа, заповеди Христа. "Язычник" Гете чувствовал Христа гораздо интимнее, гораздо лучше видел Лик Христа, чем Толстой. Лик Христов заслоняется для Л.Толстого чем-то безличным, стихийным, общим. Он слышит заповеди Христа и не слышит Самого Христа. Он не в силах понять, что единственно важен Сам Христос, что спасает лишь Его таинственная и близкая нам Личность. Ему чуждо, инородно христианское откровение о Личности Христа и о всякой Личности. Он принимает христианство безлично, отвлеченно, без Христа, без всякого Лика.

Л.Толстой, как никто и никогда еще, жаждал исполнить до конца волю Отца. Всю жизнь мучила его пожирающая жажда исполнить закон жизни Хозяина, пославшего его в жизнь. Такой жажды исполнения заповеди, закона ни у кого нельзя встретить, кроме Толстого. Это главное, коренное в нем. И Л.Толстой верил, как никто и никогда, что волю Отца легко исполнить до конца, он не хотел признать трудности исполнения заповедей. Человек сам, собственными силами должен и может исполнить волю Отца. Легко это исполнение, оно дает счастье и благополу чие. Заповедь, закон жизни исполняется исключительно в отношении человека к Отцу, в религиозной атмосфере Отчей Ипостаси. Л.Толстой хочет исполнить волю Отца не через Сына, он не знает Сына и не нуждается в Сыне. Религиозная атмосфера богосыновства, Сыновней Ипостаси не нужна Толстому для исполнения воли Отца: он сам, сам исполнит волю Отца, сам может. Толстой считает безнравственным, когда волю Отца признают возможным исполнить лишь через Сына, Искупителя и Спасителя, он относится с отвращением к идее искупления и спасения, т.е. относится с отвращением не к Иисусу из Назарета, а к Христу-Логосу, принесшему себя в жертву за грехи мира. Религия Л.Толстого хочет знать лишь Отца и не хочет знать Сына; Сын мешает ему выполнить собственными силами закон Отца. Л.Толстой последовательно исповедует религию закона, религию ветхозаветную. Религия благодати, религия новозаветная, ему чужда и неизвестна. Уж скорее Толстой буддист, чем христианин. Буддизм есть религия самоспасения, как и религия Толстого. Буддизм не знает личности Бога, личности Спасителя и личности спасаемого. Буддизм есть религия сострадания, а не любви. Многие говорят, что Толстой истинный христианин, и противопоставляют его лживым и лицемерным христианам, которыми полон мир. Но существование лживых и лицемерных христиан, творящих дела ненависти вместо дел любви, не оправдывает злоупотребления словами, игры словами, порождающими ложь. Нельзя назвать христианином того, кому была чужда и отвратительна сама идея искупления, сама нужда в Спасителе, т.е. чужда и отвратительна была идея Христа. Такой вражды к идее искупления, такого бичевания ее как безнравственной не знал еще христианский мир. В Л.Толстом ветхозаветная религия закона восстала против новозаветной религии благодати, против тайны искупления. Л.Толстой хотел превратить христианство в религию правила, закона, моральной заповеди, т.е. в религию ветхозаветную, дохристианскую, не ведающую благодати, в религию, не только не ведающую искупления, но и не жаждущую искупления, как жаждал его мир языческий в последние дни свои. Толстой говорит, что лучше было бы, если бы совсем не существовало христианства как религии искупления и спасения, что тогда легче было бы исполнить волю Отца. Все религии, по его мнению, лучше религии Христа-Сына Божьего, так как все они учат, как жить, дают закон, правило, заповедь; религия же спасения переносит все с человека на Спасителя и на мистерию искупления. Л.Толстой ненавидит церковные догматы потому, что хочет религии самоспасения как единственно нравственной, единственно выполняющей волю Отца, Его закон; догматы же эти говорят о спасении через Спасителя, через Его искупитель ную жертву. Для Толстого единоспасительны заповеди Христа, выполняемые человеком его собственными силами. Эти заповеди и есть воля Отца. Сам же Христос, сказавший о себе: "Я есмь путь, истина и жизнь",-Толстому совсем не нужен, он не только хочет обойтись без Христа-Спасителя, но считает безнравст венным всякое обращение к Спасителю, всякую помощь в исполнении воли Отца. Для него не существует Сына, существует только Отец, т.е., значит, он весь в Ветхом Завете и не знает Нового Завета.

Л.Толстому кажется легким исполнить до конца, собственными силами закон Отца, потому что он не чувствует и не знает зла и греха. Не ведает иррациональной стихии зла, и потому не нужно ему искупление, не хочет знать он Искупителя. На зло Толстой смотрит рационалистически, сократически, в зле видит лишь незнание, лишь недостаток разумного сознания, почти что недоразумение; он отрицает бездонную и иррациональную тайну зла, связанную с бездонной и иррациональной тайной свободы. Сознавший закон добра, по Толстому, уже в силу одного этого сознания пожелает его исполнить. Зло делает лишь лишенный сознания. Зло коренится не в иррациональной воле и не в иррациональной свободе, а в отсутствии разумного сознания, в неведении. Нельзя делать зло, если знаешь, что такое добро. Человеческая природа естественно благостна, безгрешна и делает зло лишь по неведению закона. Добро есть разумное. Это особенно подчеркивает Толстой. Зло делать глупо, нет расчета делать зло, лишь добро ведет к жизненному благополучию, к счастью. Ясно, что на добро и зло Толстой смотрит так, как смотрел Сократ, т.е. рационалистически, отождествляя добро с разумным, а зло с неразумным. Разумное сознание закона, данного Отцом, приведет к окончательному торжеству добра и устранению зла. Легко и радостно произойдет это, собственными силами человека совершится. Л.Толстой, как никто, бичует зло и ложь жизни и призывает к моральному максимализму, к немедленному и окончательному осуществлению добра во всем. Но его моральный максимализм в отношении к жизни именно и связан с неведением зла. Он с наивностью, заключающей в себе гениальный гипноз, не хочет знать силу зла, трудность его преодоления, иррациональную трагедию, с ним связанную. На поверхностный взгляд может показаться, что именно Л.Толстой лучше других видел зло жизни, глубже других вскрывал его. Но это обман зрения. Толстой видел, что люди не исполняют воли Отца, пославшего их в жизнь, ему люди представлялись ходящими во тьме, так как они живут по закону мира, а не по Закону Отца, Которого не сознают; люди казались ему неразумными и безумными. Но зла он никакого не видел. Если бы он увидел зло и постиг тайну его, то он никогда бы уже не сказал, что легко исполнить до конца волю Отца природными силами человека, что добро можно победить без искупления зла. Толстой не видел греха, грех был для него лишь незнанием, лишь слабостью разумного сознания закона Отца. Не знал греха, не знал и искупления. От наивного неведения зла и греха проистекает и толстовское отрицание тяготы всемирной истории, толстовский максимализм. Тут мы вновь приходим к тому, что уже говорили, с чего начали. Л.Толстой не видит зла и греха потому, что не видит личности. Сознание зла и греха связано с сознанием личности, и самость личности сознается в связи с сознанием зла и греха, в связи с противлением личности природным стихиям, с постановкой границ. Отсутствие личного самосознания в Толстом и есть в нем отсутствие сознания зла и греха. Он не знает трагедии личности-трагедии зла и греха. Зло непобедимо сознанием, разумом, оно бездонно глубоко заложено в человеке. Человеческая природа не добрая, а падшая природа, человеческий разум-падший разум. Нужна мистерия искупления, чтобы зло было побеждено. А у Толстого был какой-то натуралистический оптимизм.

Л.Толстой, бунтующий против всего общества, против всей культуры, пришел к крайнему оптимизму, отрицающему испорченность и греховность природы. Толстой верит, что Бог сам осуществляет добро в мире и что только не нужно противиться Его воле. Все естественное-доброе. В этом Толстой приближается к Жан-Жаку Руссо и к учению XVIII века о естественном состоянии. Толстовское учение о непротивлении злу связано с учением о естественном состоянии как добром и божественном. Не противься злу, и добро само осуществится без твоей активности, будет естественное состояние, в котором непосредственно осуществляется божественная воля, высший закон жизни, который и есть Бог. Учение Л.Толстого о Боге есть особая форма пантеизма, для которого не существует личности Бога, как не существует личности человека и вообще никакой личности. У Толстого Бог не существо, а закон, разлитое во всем божественное начало. Для него так же не существует личного Бога, как не существует личного бессмертия. Его пантеистическое сознание не допускает существования двух миров: мира природного-имманентного и мира божественного- трансцендентного. Такое пантеистиче ское сознание предполагает, что добро, т.е. божественный закон жизни, осуществляется природно-имманентным путем, без благодати, без вхождения трансцендентного в этот мир. Толстовский пантеизм смешивает Бога с душой мира. Но пантеизм его не выдержан и временами приобретает привкус деизма. Ведь Бог, Который дает закон жизни, заповедь и не дает благодати, помощи, есть мертвый Бог деизма. У Толстого было могучее богочувство вание, но слабое богосознание, он стихийно пребывает в Отчей Ипостаси, но без Логоса. Подобно тому как Л.Толстой верит в благостность естественного состояния и в осуществимость добра силами природными, в которых действует сама божественная воля, он верит и в непогрешимость, безошибочность естествен ного разума. Он не видит падения разума. Разум для него безгрешен. Он не знает, что есть разум, отпавший от Разума Божествен ного, и есть разум, соединенный с Разумом Божественным. Толстой держится за наивный, естественный рационализм. Он всегда апеллирует к разуму, к рассудочному началу, а не к воле, не к свободе. В рационализме Толстого, временами очень грубом, сказывается все та же вера в благостное естественное состояние, в доброту природы и природного. Толстовский рационализм и натурализм не в силах объяснить уклонения от разумного и естественного состояния, а ведь уклонениями этими наполнена человеческая жизнь и они рождают то зло и ту ложь жизни, которые так могущественно бичует Толстой. Почему человечество отпало от доброго естественного состояния и разумного закона жизни, царившего в этом состоянии? Значит, было какое-то отпадение, грехопадение? Толстой скажет: все зло оттого, что люди ходят во тьме, не знают божественного закона жизни. Но откуда эти тьма и незнание? Мы неизбежно приходим к иррационнальности зла как к предельной тайне- тайне свободы. В толстовском мироощущении есть что-то общее с мироощущением Розанова, тоже не ведающего зла, не видящего Лика, тоже верящего в благостность естественного, тоже пребывающего в Отчей Ипостаси и в душе мира, в Ветхом Завете и язычестве. Л.Толстой и В. Розанов, при всем своем различии, одинаково противятся религии Сына, религии искупления.

Нет надобности подробно и систематически излагать учение Л.Толстого, чтобы подтвердить правильность моей характерис тики. Учение Толстого слишком хорошо всем известно. Но обычно книги читаются предвзято и видят в них то, что хотят видеть, не видят того, чего не хотят видеть. Поэтому я все-таки приведу ряд наиболее ярких мест, подтверждающих мой взгляд на Толстого. Возьму прежде всего цитаты из основного религиозно-фи лософского трактата Толстого "В чем моя вера". "Мне всегда казалось странным, для чего Христос, вперед зная, что исполнение Его учения невозможно одними силами человека, дал такие ясные и прекрасные правила, относящиеся прямо к каждому отдельному человеку. Читая эти правила, мне всегда казалось, что они относятся прямо ко мне, от меня одного требуют исполнения". "Христос говорит: "Я нахожу, что способ обеспечения вашей жизни очень глуп и дурен. Я вам предлагаю совсем другой"". "Человеческой природе свойственно делать то, что лучше. И всякое учение о жизни людей есть только учение о том, что лучше для людей. Если людям показано, что им лучше делать, то как же они могут говорить, что они желают делать то, что лучше, но не могут? Люди не могут делать только то, что хуже, а не могут не делать того, что лучше". "Как только он (человек) рассуждает, то он сознает себя разумным, и, сознавая себя разумным, он не может не признавать того, что разумно, и того, что неразумно. Разум ничего не приказывает; он только освещает". "Только ложное представление о том, что есть то, чего нет, и нет того, что есть, может привести людей к такому странному отрицанию исполнимости того, что, по их признанию, дает им благо. Ложное представление, приведшее к этому, есть то, что называется догматической христианской верой,- тою самою, которой с детства учат всех исповедующих церковную христианскую веру по разным православным, католическим и протестантским катехизисам". "Утверждается, что мертвые продолжают быть живы. И так как мертвые никак не могут ни подтвердить того, что они умерли, ни того, что они живы, так же как камень не может подтвердить того, что он может или не может говорить, то это отсутствие отрицания принимается за доказательство и утверждается, что люди, которые умерли, не умерли. И с еще большей торжественностью и уверенностью утверждает ся то, что после Христа верою в Него человек освобождается от греха, т.е. что человеку после Христа не нужно уже разумом освещать свою жизнь и избирать то, что для него лучше. Ему нужно верить только, что Христос искупил его от греха, и тогда он всегда безгрешен, т.е. совершенно хорош. По этому учению, люди должны воображать, что в них разум бессилен и что потому-то они и безгрешны, т.е. не могут ошибаться". "То, что по этому учению называется истинной жизнью, есть жизнь личная, блаженная, безгрешная и вечная, т.е. такая, какую никто, никогда не знал и которой нет". "Адам за меня согрешил, т.е. ошибся (курсив мой)". Л.Толстой говорит, что, по учению христианской Церкви, "жизнь истинная, безгрешная-в вере, т. е. в воображении, т.е в сумасшествии (курсив мой)". И через несколько строк прибавляет про церковное учение: "Ведь это полное сумасшествие"!. "Церковное учение дало основной смысл жизни людей в том, что человек имеет право на блаженную жизнь и что блаженство это достигается не усилиями человека, а чем-то внешним, и это миросозерцание и стало основой всей нашей науки и философии". "Разум, тот, который освещает нашу жизнь и заставляет нас изменять наши поступки, есть не иллюзия, и его-то уже никак нельзя отрицать. Следование разуму для достижения блага-в этом было всегда учение всех истинных учителей человечества, и в этом все учение Христа (курсив мой), и его-то, т.е. разум, отрицать разумом уж никак нельзя". "Прежде и после Христа люди говорили то же самое: то, что в человеке живет божественный свет, сошедший с неба, и свет этот есть разум,-и что ему одному надо служить и в нем одном искать благо". "Люди все слышали, все поняли, но только пропустили мимо ушей то, что учитель говорил только о том, что людям надо делать свое счастье самим здесь, на том дворе, на котором они сошлись, а вообразили себе, что это двор постоялый, а там где-то будет настоящий". "Никто не поможет, коли сами себе не поможем. А самим и помогать нечего. Только не ждать ничего ни с неба, ни с земли, а самим перестать губить себя". "Чтобы понять учение Христа, надо прежде всего опомниться, одуматься". "О плотском же, личном воскресении Он никогда не говорил". "Понятие о будущей личной жизни пришло к нам не из еврейского учения и не из учения Христа. Оно вошло в церковное учение совершенно со стороны.

Как ни странно это покажется, но нельзя не сказать, что верование в будущую личную жизнь есть очень низменное и грубое представление, основанное на смешении сна со смертью и свойственное всем диким народам". "Христос противополагает личной жизни не загробную жизнь, а жизнь общую, связанную с жизнью настоящей, прошедшей и будущей всего человечества". "Все учение Христа в том, что ученики Его, поняв призрачность личной жизни, отреклись от нее и перенесли ее в жизнь всего человечества, в жизнь Сына Человеческого. Учение же о бессмертии личной жизни не только не призывает к отречению от своей личной жизни, но навеки закрепляет эту личность... Жизнь есть жизнь, и ею надо воспользоваться как можно лучше. Жить для себя одного неразумно. И потому, с тех пор как есть люди, они отыскивают для жизни цели вне себя: живут для своего ребенка, для народа, для человечества, для всего, что не умирает с личной жизнью". "Если человек не хватается за то, что спасает его, то это значит только то, что человек не понял своего положения". "Вера происходит только от сознания своего положения. Вера зиждется только на разумном сознании того, что лучше делать, находясь в известном положении". "Ужасно сказать: не будь вовсе учения Христа с церковным учением, выросшим на нем, то те, которые теперь называются христианами, были бы гораздо ближе к учению Христа, т.е. к разумному учению о благе жизни, чем они теперь. Для них не были бы закрыты нравственные учения пророков всего человечества". "Христос говорит, что есть верный мирской расчет не заботиться о жизни мира... Нельзя не видеть, что положение учеников Христа должно быть лучше уже потому, что ученики Христа, делая всем добро, не будут возбуждать ненависти в людях". "Христос учит именно тому, как нам избавиться от наших несчастий и жить счастливо". Перечисляя условия счастья, Толстой не может найти почти ни одного условия, связанного с духовной жизнью, все связано с материальной, животно-расти тельной жизнью, как физический труд, здоровье и пр. "Не мучеником надо быть во имя Христа, не этому учит Христос. Он учит тому, чтобы перестать мучить себя во имя ложного учения мира... Христос учит людей не делать глупостей (курсив мой). В этом состоит самый простой, всем доступный смысл учения Христа... Не делай глупостей, и тебе будет лучше". "Христос... учит нас не делать того, что хуже, а делать то, что лучше для нас здесь, в этой жизни". "Разрыв между учением о жизни и объяснением жизни начался с проповеди Павла, не знавшего этического учения, выраженного в Евангелии Матфея, и проповедо вавшего чуждую Христу метафизическо-каббалистическую теорию". "Все, что нужно для псевдохристианина-это таинства. Но таинство не делает сам верующий, а над ним его производят другие". "Понятие о законе, несомненно разумном и по внутреннему сознанию обязательном для всех, до такой степени утрачено в нашем обществе, что существование у еврейского народа закона, определявшего всю жизнь их, который был бы обязателен не по принуждению, а по внутреннему сознанию каждого, считается исключительным свойством одного еврейского народа". "Я верю, что исполнение этого учения (Христа) легко и радостно".

Приведу еще характерные места из писем Л.Толстого. "Так: "Господи, милостив буди мне грешному", я теперь не совсем люблю, потому что это молитва эгоистическая, молитва слабости личной и потому бесполезная". "Мне очень бы хотелось помочь вам,-пишет он М.А. Сопоцько,-в том тяжелом и опасном положении, в котором вы находитесь. Я говорю про ваше желание загипнотизировать себя в церковную веру. Это очень опасно, потому что при такой гипнотизации утрачивается самое драгоценное, что есть в человеке,-его разум (курсив мой)". "Нельзя безнаказанно допустить в свою веру что-либо неразумное, что-либо, не оправдываемое разумом. Разум дан свыше, чтобы руководить нас. Если же мы заглушим его, это не пройдет безнаказанно. И гибель разума-самая ужасная гибель (курсив мой)". "Чудеса евангельские не могли быть, потому что они нарушают законы того разума, посредством которого мы понимаем жизнь, чудеса не нужны, потому что ни в чем никого не могут убедить. В той же дикой и суеверной среде, в которой жил и действовал Христос, не могли не сложиться предания о чудесах, как они, не переставая, и в наше время складываются легко в суеверной среде народа". "Вы спрашиваете меня о теософии. Меня самого интересовало это учение, но, к сожалению, оно допускает чудесное; а малейшее допущение чудесного уже лишает религию той простоты и ясности, которые свойственны истинному отношению к Богу и ближнему. И потому в учении этом может быть много очень хорошего, как в учениях мистиков, как в спиритизме даже, но надо остерегаться его. Главное же, думаю, что те люди, которым нужно чудесное, не понимают еще вполне истинного, простого христианского учения". "Для того же, чтобы человек знал то, чего от него хочет Тот, Кто его послал в мир,-Он вложил в него разум, посредством которого человек всегда, если он точно хочет этого, может знать волю Бога, т.е. то, чего хочет от него Тот, Кто послал его в мир... Если же мы будем держаться того, что нам говорит разум, то все соединимся, потому что разум у всех один и только разум соединяет людей и не мешает проявлению свойственной людям любви друг к другу". "Разум старше и достовернее всех писаний и преданий, он был уже тогда, когда не было никаких преданий и писаний, и он дан каждому из нас прямо от Бога. Слова Евангелия о том, что все грехи простятся, но только не хула на Святого Духа, по моему мнению, относятся прямо к утверждению того, что разуму не надо верить. Действительно, если не верить разуму, данному нам от Бога, то кому же верить? Неужели тем людям, которые хотят нас заставить верить тому, что не согласно с разумом, данным от Бога". "О внутреннем своем совершенствовании нельзя молиться потому, что нам дано все то, что нужно для нашего совершенствования, и прибавлять к этому ничего не нужно и нельзя". "Просить Бога и придумывать средства, как совершенствоваться, можно было бы только тогда, когда бы нам были поставлены какие-либо преграды для этого дела и мы сами не имели бы для этого сил". "Мы здесь, в этом мире, как на постоялом дворе, в котором хозяин устроил все, что нам, путешествен никам, точно нужно, и сам ушел, оставив наставления, как нам вести себя в этом временном приюте. Все, что нам нужно, у нас под руками; так какие же нам еще придумывать и о чем просить? Только бы исполнить то, что нам предписано. Так и в нашем духовном мире- все нужное нам дано, и дело только за нами". "Нет более безнравственного и вредного учения, как то, что человек не может совершенствоваться своими силами". "Превратное и нелепое понятие о том, что человеческий разум своими усилиями не может приближаться к истине, происходит от такого же ужасного суеверия, как и то, по которому человек не может без помощи извне приближаться к исполнению воли Бога. Сущность этого суеверия в том, что полная, совершенная истина будто бы открыта самим Богом... Суеверие это ужасно... Человек перестает верить единственному средству познания истины-усилиям своего разума". "Помимо разума никакая истина не может войти в душу человека". "Разумное и нравствен ное всегда совпадает". "Вера в общение с душами умерших до такой степени, не говоря уже о том, что она мне совершенно не нужна, до такой степени нарушает все то, основанное на разуме, мое мировоззрение, что, если бы я услышал голос духов или увидел бы их проявление, я обратился бы к психиатру, прося его помочь моему очевидному мозговому расстройству". "Вы говорите, - пишет Л.Н. священнику С.К.,-что так как человек есть личность, то и Бог есть тоже Личность. Мне же кажется, что сознание человеком себя личностью есть сознание человеком своей ограниченности. Всякое же ограничение несовместимо с понятием Бога. Если допустить то, что Бог есть Личность, то естественным последствием этого будет, как это и происходило всегда во всех первобытных религиях, приписание Богу человеческих свойств... Такое понимание Бога как Личности и такого Его закона, выраженного в какой-либо книге, совершенно невозможно для меня". Можно было бы привести еще много мест из разных произведений Л.Толстого для подтверждения моего взгляда на религию Толстого, но и этого достаточно.

Ясно, что религия Льва Толстого есть религия самоспасения, спасения естественными и человеческими силами. Поэтому религия эта не нуждается в Спасителе, не знает Сыновей Ипостаси. Л.Толстой хочет спастись в силу своих личных заслуг, а не в искупительную силу кровавой жертвы, принесенной Сыном Божьим за грехи мира. Гордыня Л.Толстого в том, что он не нуждается в благодатной помощи Божьей для исполнения воли Божьей. Коренное в Л.Толстом то, что он не нуждается в искуплении, так как не знает греха, не видит непобедимости зла естественным путем. Он не нуждается в Искупителе и Спасителе и чужд, как никто, религии искупления и спасения. Идею искупления он считает главным препятствием для осуществления закона Отца-Хозяина. Христос, как Спаситель и Искупитель, как "путь, истина и жизнь", не только не нужен, но мешает исполнению заповедей, которые Толстой считает христианскими. Новый Завет Л.Толстой понимает как закон, заповедь, правило Отца-Хозяина, т.е. понимает его как Ветхий Завет. Он еще не знает той тайны Нового Завета, что в Сыновней Ипостаси, во Христе, нет уже закона и подзаконности, а есть благодать и свобода. Л.Толстой, как пребывающий исключительно в Отчей Ипостаси, в Ветхом Завете и язычестве, никогда не мог постигнуть той тайны, что не заповеди Христа, не учение Христа, а Сам Христос, Его таинственная Личность, есть "истина, путь и жизнь". Религия Христа есть учение о Христе, а не учение Христа. Учение о Христе, т.е. религия Христа, всегда была для Л.Толстого безумием, он относился к ней как язычник. Тут мы подходим к другой, не менее ясной стороне религии Л.Толстого. Это-религия в пределах разума, рационалистичекая религия, отвергающая всякую мистику, всякое таинство, всякое чудо как противное разуму, как безумие. Эта разумная религия близка рационалистическому протестантизму, Канту и Гарнаку. Толстой-грубый рационалист в отношении к догматам, его критика догматов элементарно-рассудочная. Он с победоносным видом отвергает догмат Троичности Божества на том простом основании, что не может равняться. Он прямо говорит, что религия Христа-Сына Божьего, Искупителя и Спасителя-есть сумасшествие. Он непримиримый враг чудесного, таинственного. Он отвергает самую идею откровения как бессмыслицу. Почти невероятно, что такой гениальный художник и гениальный человек, такая религиозная натура, был одержим таким грубым и элементарным рационализмом, таким бесом рассудочности. Чудовищно, что такой гигант, как Л.Толстой, свел христианство к тому, что Христос учит не делать глупостей, учит благополучию на земле. Гениальная религиозная натура Л.Толстого находится в тисках элементарной рассудочности и элементарного утилитаризма. Как религиозная личность-это немой гений, не обладающий даром Слова. И эта непостижимая тайна его личности связана с тем, что все существо его пребывает в Отчей Ипостаси и в душе мира, вне Сыновней Ипостаси, вне Логоса. Л.Толстой не только был религиозной натурой, всю жизнь сгоравшей от религиозной жажды, он был и мистической натурой, в особом смысле. Есть мистика в "Войне и мире", в "Казаках", в его отношении к первостихиям жизни; есть мистика и в самой его жизни, в его судьбе. Но мистика эта никогда не встречается с Логосом, т.е. никогда не может быть осознана. В своей религиозной и мистической жизни Толстой никогда не встречается с христианством. Нехристианская природа Толстого художественно вскрыта Мережковским. Но то, что Мережковский хотел сказать по поводу Толстого, тоже осталось вне Логоса, и христианский вопрос о личности не был им поставлен.

Очень легко смешать аскетизм толстовский с аскетизмом христианским. Часто говорили, что по своему моральному аскетизму Л.Толстой плоть от плоти и кровь от крови христианства исторического. Одни говорили это в защиту Толстого, другие ставили ему это в вину. Но нужно сказать, что аскетизм Л.Толстого очень мало имеет общего с аскетизмом христианским. Если брать христианский аскетизм в его мистической сущности, то он никогда не был проповедью обеднения жизни, упрощения, нисхождения. Христианский аскетизм всегда имеет в виду бесконечно богатый мистический мир, высшую ступень бытия. В моральном же аскетизме Толстого нет ничего мистического, нет богатств иных миров. Как отличается аскетизм бедняжки Божьего св.Франциска от толстовского опрощения! Францискан ство полно красоты, и нет в нем ничего похожего на толстовский морализм. От св.Франциска родилась красота раннего Возрождения. Бедность была для него Прекрасной Дамой. У Толстого же не было Прекрасной Дамы. Он проповедовал обеднение жизни во имя более счастливого, более благополучного устроения жизни на земле. Ему чужда идея мессианского пира, которая мистически воодушевляет христианскую аскетику. Моральный аскетизм Л.Толстого-это аскетизм народнический, столь характерный для России. У нас образовался особый тип аскетизма, не аскетизма мистического, а аскетизма народнического, аскетизма во имя блага народа на земле. Этот аскетизм встречается в форме барской, у кающихся дворян, и в форме интеллигентской, у интеллигентов-народников. Этот аскетизм обычно связан с гонением на красоту, на метафизику и мистику как на роскошь недозволенную, безнравственную. Этот аскетизм религиозно ведет к иконоборчеству, к отрицанию символики культа. Л.Толстой был иконоборцем. Иконопочитание и вся связанная с ним символика культа казалась безнравственной, непозволительной роскошью, запрещенной его морально-аскетическим сознанием. Л.Толстой не допускает, что существуют священная роскошь и священное богатство. Гениальному художнику казалась красота безнравственной роскошью, богатством, не дозволенным Хозяином жизни. Хозяин жизни дал закон добра, и лишь добро есть ценность, лишь добро божественно. Хозяин жизни не поставил перед человеком и миром идеальный образ красоты как верховной цели бытия. Красота-от лукавого, от Отца лишь нравственный закон. Л.Толстой-гонитель красоты во имя добра. Он утверждает исключительное преобладание добра не только над красотой, но и над истиной. Во имя исключительного добра он отрицает не только эстетику, но и метафизику и мистику как пути познания истины. И красота и истина-роскошь, богатство. Пир эстетики и пир метафизики запрещен Хозяином жизни. Нужно жить простым законом добра, исключительной моральностью. Никогда еще морализм не был доведен до таких крайних пределов, как у Толстого. Морализм становится страшен, от него делается удушье. Ведь красота и истина не менее божественны, чем добро, не менее-ценности. Добро не смеет главенствовать над истиной и красотой, красота и истина не менее близки к Богу, к Первоисточнику, чем добро. Исключительный, отвлеченный морализм, доведенный до последних пределов, ставит вопрос о том, что может быть демоническое добро, добро, истребляющее бытие, понижающее уровень бытия. Если может быть демоническая красота и демоническое знание, то может быть и демоническое добро. Христианство, взятое в мистической его глубине, не только не отрицает красоту, но создает невиданную, новую красоту, не только не отрицает гнозис, но создает высший гнозис. Красоту и гнозис скорее отрицают рационалисты и позитивисты и часто делают это во имя призрачного добра. Морализм Л.Толстого связан с его религией самоспасения, с отрицанием онтологического смысла искупления. Но аскетический морализм Толстого одной лишь своей стороной обращен к обеднению и подавлению бытия, другой своей стороной обращен он к новому миру и дерзновенно отрицает зло.

В толстовском морализме есть начало косно-консервативное и есть начало революционно-бунтарское. Л.Толстой с небывалой силой и радикализмом восстал против лицемерия quasi-христианского общества, против лжи quasi-христианского государства. Он гениально изобличил чудовищную неправду и мертвенность казенного, официального христианства, он поставил зеркало перед притворно- и мертвенно-христианским обществом и заставил ужаснуться людей с чуткой совестью. Как религиозный критик и как искатель Л.Толстой навеки останется великим и дорогим. Но сила Толстого в деле религиозного возрождения исключитель но отрицательно-критическая. Он безмерно много сделал для пробуждения от религиозной спячки, но не для углубления религиозного сознания. Нужно, однако, помнить, что Л.Толстой обращался со своими исканиями и критикой к обществу или откровенно атеистическому, или лицемерно- и притворно-христи анскому, или просто индифферентному. Этому обществу нельзя было религиозно повредить, оно было уж совсем повреждено. А мертвенно-бытовое, внешнеобрядовое православие полезно и важно было обеспокоить и взбудоражить. Л.Толстой-самый последовательный и самый крайний анархист-идеалист, какого только знает история человеческой мысли. Опровергнуть толстовский анархизм очень легко, в этом анархизме соединяется крайний рационализм с настоящим безумием. Но толстовский анархический бунт нужен был миру. "Христианский" мир до того изолгался в своих основах, что явилась иррациональная потребность в таком бунте. Я думаю, что именно толстовский анархизм, по существу несостоятельный,-очистителен и значение его огромно. Толстовский анархический бунт обозначает кризис исторического христианства, перевал в жизни Церкви. Бунт этот предваряет грядущее христианское возрождение. И остается для нас тайной, рационально непостижимой, почему делу христианского возрождения послужил человек, чуждый христианству, весь пребывающий в стихии ветхозаветной, дохристианской. Последняя судьба Толстого остается тайной, ведомой лишь Богу. Не нам судить. Л.Толстой сам отлучил себя от Церкви, и перед этим фактом бледнеет факт отлучения его русским Св. Синодом. Мы должны прямо и открыто сказать, что Л.Толстой ничего общего не имеет с христианским сознанием, что выдуманное им "христианство" ничего общего не имеет с тем подлинным христианством, для которого в Церкви Христовой неизменно хранится образ Христа. Но мы ничего не смеем сказать о последней тайне его окончательных отношений к Церкви и о том, что совершилось с ним в час смерти. По человечеству же мы знаем, что своей критикой, своими исканиями, своей жизнью Л.Толстой пробуждал мир, религиозно заснувший и омертвевший. Несколько поколений русских людей прошло через Толстого, росло под его влиянием, и влияние это не дай Бог отождествить с "толстовством"-явлением очень ограниченным. Без толстовской критики и толстовского искания мы были бы хуже и проснулись бы позже. Без Л.Толстого не стал бы так остро вопрос о жизненном, а не риторическом значении христианства. Ветхозаветная правда Толстого нужна была изолгавшемуся христианскому миру. Знаем мы также, что без Л.Толстого Россия немыслима и что Россия не может от него отказаться. Мы любим Льва Толстого, как родину. Наши деды, наша земля- в "Войне и мире". Он- наше богатство, наша роскошь, он- не любивший богатства и роскоши. Жизнь Л.Толстого-гениальный факт в жизни России. А все гениальное-провиденциально. Еще недавний "уход" Л.Толстого взволновал всю Россию и весь мир. То был гениальный "уход". То было завершение толстовского анархического бунта. Перед смертью Л.Толстой стал странником, оторвался от земли, к которой был прикован всей тяжестью быта. Под конец жизни великий старик повернул к мистике, мистические ноты звучат сильнее и заглушают его рационализм. Он готовился к последнему перевороту.