Никто, кроме Иуды по повести Л. Андреева Иуда Иска. Андреев иуда искариот - gashanova — livejournal Бездна человеческой души иуда искариот

Леонид Андреев относится к писателям, чье творчество порождает разночтения, не снимаемые временем.

Одно из самых спорных произведений писателя — повесть Иуда Искариот и другие. Спорных — не только потому, что трактовки его полемичны по отношению друг к другу, но и потому, что, на мой взгляд, все в той или иной степени неубедительны, фрагментарны.

История непонимания повести Л. Андреева началась с момента ее выхода в свет и была предсказана Горьким: «Вещь, которая будет понята немногими и сделает сильный шум»./1/ Современники Л. Андреева сосредоточили внимание на мастерстве автора, расхождении с Евангелием и особенностях психологии центрального героя. Большинство исследователей нашего времени сводят содержание повести к осуждению или оправданию автором предательства Иуды.

На фоне сложившейся традиции интерпретировать повесть сугубо в нравственно-психологическом аспекте выделяются трактовки, предложенные С. П. Ильевым и Л. А. Колобаевой/2/, в основу которых положено понимание авторами философско-этического характера проблематики произведения. Но и они представляются мне субъективными, в полной мере не подтвержденными текстом.Философская повесть Андреева — о громадной роли творческого свободного разума в судьбах мира, о том, что самая великая идея без творческого участия человека бессильна, и о трагической субстанции творчества как такового.

Основная сюжетная оппозиция повести Л. Андреева: Христос с «верными» ему учениками и Иуда — носит, как это и свойственно философскому метажанру, субстанциальный характер. Перед нами два мира с принципиально разными жизненными установками: в первом случае — на веру и авторитет, во втором — на свободный, творческий разум. Восприятию сюжетообразующей оппозиции как субстанциальной способствуют заложенные автором в образы, составляющие оппозицию, культурные архетипы.

В изображении Иуды узнаваем архетип Хаоса, маркированный автором с помощью ярко выраженной экспрессионистской (т. е. откровенно условной и жестко концептуализированной) образности. Она неоднократно находит воплощение в описании головы и лица Иуды, как бы разделенных на несколько несогласных, спорящих друг с другом частей/4/, фигуры Иуды, то уподобляющей его серой груде, из которой вдруг высовывались руки и ноги (27), то вызывающей впечатление, что Иуда имел «не две ноги, как у всех людей, а целый десяток» (25). «Иуда вздрогнул… и все у него — глаза, руки и ноги — точно побежало в разные стороны…» (20). Иисус освещает молнией своего взора «чудовищную груду насторожившихся теней, что была душой Искариота» (45).

В этих и других зарисовках облика Иуды настойчиво повторяются закрепленные культурным сознанием за хаосом мотивы беспорядка, неоформленности, переменчивости, противоречивости, опасности, тайны, доисторической древности. Древний мифологический Хаос проступает в ночной тьме, которая обычно скрывает Иуду, в повторяемых аналогиях Иуды с рептилиями, скорпионом, осьминогом.

Последний, воспринимаемый учениками как двойник Иуды, напоминает об исходном водном Хаосе, когда суша еще не отделилась от воды, и одновременно являет собой образ мифологического чудовища, населяющего мир во времена Хаоса. «Пристально глядя на огонь костра… протягивая к огню длинные шевелящиеся руки, весь бесформенный в путанице рук и ног, дрожащих теней и света, Искариот бормотал жалобно и хрипло: — Как холодно! Боже мой, как холодно! Так, вероятно, когда уезжают ночью рыбаки, оставив на берегу тлеющий костер, из темной глубины моря вылезает нечто, подползает к огню, смотрит на него пристально и дико, тянется к нему всеми членами своими…» (45).

Иуда не отрицает своей связи с демоническими силами Хаоса — Сатаной, дьяволом. Непредсказуемость, загадочность Хаоса, потаенная работа стихийных сил, незримо готовящая их грозный выброс, являет себя в Иуде непроницаемостью его мыслей для окружающих. Даже Иисус не может проникнуть в «бездонную глубину» его души (45). Неслучайно также, в плане ассоциации с Хаосом, с Иудой сопрягаются образы гор, глубоких каменистых оврагов. Иуда то отстает от всей группы учеников, то отходит в сторону, скатывается с обрыва, обдираясь о камни, исчезает из виду — пространство изрезанное, лежащее в разных плоскостях, Иуда движется зигзагообразно.

Пространство, в которое вписан Иуда, варьирует тесно связанный с Хаосом в античном сознании образ страшной бездны, мрачных глубин аида, пещеры. «Повернулся, точно ища удобного положения, приложил руки, ладонь с ладонью, к серому камню и тяжело прислонился к ним головою. (…) И впереди его, и сзади, и со всех сторон поднимались стены оврага, острой линией обрезая края синего неба; и всюду, впиваясь в землю, высились огромные серые камни… И на опрокинутый, обрубленный череп похож был этот дико-пустынный овраг…» (16). Наконец, автор прямо дает ключевое слово к архетипическому содержанию образа Иуды: «…дрогнул и пришел в движение весь этот чудовищный хаос» (43).

В описании же Иисуса с его учениками оживают все основные атрибуты архетипа Космоса: упорядоченность, определенность, гармония, божественное присутствие, красота. Соответственно семантизированна пространственная организация мира Христа с апостолами: Христос всегда в центре — в окружении учеников или впереди их, задает направление движению. Мир Иисуса и его учеников строго иерархизирован и потому «ясен», «прозрачен», покоен, понятен.

Фигуры апостолов чаще всего предстают читателю в свете солнечных лучей. Каждый из учеников — сложившийся цельный характер. В их отношении друг к другу и Христу царит согласие, в согласии находится и каждый с самим собой. Его не поколебало даже распятие Христа. Здесь нет места загадке, как и индивидуальной работе бьющейся в противоречиях и поиске мысли. «…Фома… смотрел так прямо своими прозрачными и ясными глазами, сквозь которые, как сквозь финикийское стекло, было видно стену позади его и привязанного к ней понурого осла» (13). Каждый верен себе в любом слове и действии, Иисусу ведомы будущие поступки учеников.

Своеобразной эмблемой Космоса выглядит в повести изображение беседы Иисуса с учениками в Вифании, в доме Лазаря: «Иисус говорил, и в молчании слушали его речь ученики. Неподвижно, как изваяние, сидела у ног его Мария и, закинув голову, смотрела в его лицо. Иоанн, придвинувшись близко, старался сделать так, чтобы рука его коснулась одежды учителя, но не обеспокоила его. Коснулся — и замер. И громко и сильно дышал Петр, вторя дыханием своим речи Иисуса» (19).

Важному космогоническому акту — разделению Земли и Неба и подьему Неба над Землей — соответствует следующий кадр картины: «…все вокруг… одевалось тьмою и безмолвием, и только светлел Иисус со своею поднятой рукою. Но вот и он словно поднялся в воздух, словно растаял и сделался такой, как будто весь состоял из надозерного тумана…» (19).

Но в авторской концепции повести архетипические параллели получают нетрадиционный смысл. В мифологическом и культурном сознании творение чаще связано с упорядочиванием и вместе — с Космосом, и гораздо реже Хаос получает положительную оценку. Андреев развивает романтическую трактовку амбивалентного Хаоса, чья разрушительная сила одновременно являет собой могучую жизненную энергию, ищущую возможность отлиться в новые формы. Она уходит корнями в одну из античных концепций Хаоса как нечто живого и животворного, основы мировой жизни, и древнееврейскую традицию видеть в Хаосе богоборческое начало.

Русское культурное сознание начала ХХ века часто акцентирует в идее Хаоса творческое начало (В. Соловьев, Блок, Брюсов, Л. Шестов) — «темный корень мирового бытия»./5/ И в Иуде Андреева Хаос заявляет о себе могучей силой субъективности, проявляющейся в блестящей логике и дерзкой творческой мысли, сокрушительной воле и жертвенной любви свободного бунтаря.

Неслучайно автор повести описывает процесс рождения замысла Иуды в образах Хаоса, соединяющего «ужас и мечты» героя (53). Задумавшийся Иуда ничем не отличается от камней, которые «думали — тяжело, безгранично, упорно ». Он сидит «не шевелясь… неподвижный и серый, как сам серый камень», а камни в этом бездне-овраге выглядят — «словно прошел здесь когда-то каменный дождь и в бесконечной думе застыли его тяжелые капли. (…) …и каждый камень в нем был как застывшая мысль …» (16) (Здесь и ниже подчеркнуто мною.— Р. С.).

В этой связи отношение автора к Иуде в повести Андреева принципиально отличается от отношения евангелистов и признанных авторов богословских сочинений (Д. Ф. Штрауса, Э. Ренана, Ф. В. Фаррары, Ф. Мориака) — как оценкой его роли в истории человечества, так и самой проблематикой его образа.

Противостояние Иуды Христу и будущим апостолам не идентично подсказываемой Библией антитезе зло — добро. Как и для других учеников, для Иуды Иисус — нравственный Абсолют, тот, кого он «в тоске и муках искал… всю… жизнь, искал и нашел!» (39). Но андреевский Иисус надеется, что зло будет побеждено верой человечества в его Слово и не желает принимать в расчет реальность. Поведение Иуды продиктовано знанием реальной сложной природы человека, знанием, сформированным и проверенным его трезвым и бесстрашным разумом.

В повести постоянно подчеркивается глубокий и мятежный ум Иуды, склонный к бесконечному пересмотру выводов, накоплению опыта. За ним в среде учеников закреплено прозвище «умного», он постоянно «быстро двигает по сторонам» «живым и зорким глазом», неустанно задается вопросом: кто прав? — учит Марию помнить прошлое для будущего. Его «предательство», как он его задумывает,— последняя отчаянная попытка прервать сон разума, в котором пребывает человечество, разбудить его сознание. И при этом образ Иуды вовсе не символизирует собой голое и бездушное рацио.

Внутренняя борьба Иуды с собой, мучительные сомнения в своей правоте, упрямая алогичная надежда на то, что люди прозреют и распятие окажется ненужным, порождены любовью к Христу и преданностью его учению. Однако слепой вере как двигателю нравственного и исторического прогресса и доказательству верности Иуда противопоставляет духовную работу раскрепощенной мысли, творческое самосознание свободной личности, способной взять на себя всю ответственность за нестандартное решение. В своих глазах он единственный сподвижник Иисуса и верный ученик, тогда как в буквальном следовании остальных учеников Слову Учителя он видит малодушие, трусость, тупость, в их поведении — истинное предательство.

Субъектная организация ее специфична и непроста. Широкое использование Андреевым стилизации и несобственно-прямой речи приводит к размытости и подвижности границ сознания персонажей и повествователя. Субъекты сознания оказываются часто не оформлены как субъекты речи. Однако, при внимательном рассмотрении, каждый субъект сознания, включая повествователя, имеет свой стилистический портрет, который и позволяет его идентифицировать. Позиция художественного автора на уровне субъектной организации произведения более всего находит выражение в сознании повествователя./6/

Стилистический рисунок сознания повествователя в повести Л. Андреева соответствует нормам книжной речи, часто — художественной, отличается поэтической лексикой, усложненным синтаксисом, тропами, патетической интонацией и обладает самым высоким потенциалом обобщения. Куски текста, принадлежавшие повествователю, несут повышенную концептуальную нагрузку. Так, повествователь выступает субъектом сознания в приведенной выше эмблематической картине Космоса Христа и в изображении Иуды — творца нового проекта человеческой истории.

Один из таких «духовных» портретов Иуды также цитирован выше. Повествователем маркируется и жертвенная преданность Иуды Иисусу: «…и зажглась в его сердце смертельная скорбь, подобная той, которую испытал перед этим Христос. Вытянувшись в сотню громко звенящих, рыдающих струн, он быстро рванулся к Иисусу и нежно поцеловал его холодную щеку. Так тихо, так нежно, с такой мучительной любовью, что, будь Иисус цветком на тоненьком стебельке, он не колыхнул бы его этим поцелуем и жемчужной росы не сронил бы с чистых лепестков» (43). В поле сознания повествователя лежит и вывод о равновеликой роли Иисуса и Иуды в повороте истории — Бога и человека, повязанных общей мукой: «…и среди всей этой толпы были только они двое, неразлучные до самой смерти, дико связанные общностью страданий… Из одного кубка страданий, как братья, пили они оба…» (45).

Стилистика сознания повествователя в повести имеет точки пересечения с сознанием Иуды. Правда, сознание Иуды воплощено средствами разговорного стиля, но их объединяет повышенная экспрессивность и образность, хотя и разная по своему характеру: сознанию Иуды более свойственны ирония и сарказм, повествователю — патетика. Стилистическая близость повествователя и Иуды как субъектов сознания возрастает по мере приближения к развязке. Ирония и насмешки в речи Иуды уступают место патетике, слово Иуды в конце повести звучит серьезно, порою пророчески, повышается его концептуальность.

В голосе же повествователя порою появляется ирония. В стилистическом сближении голосов Иуды и повествователя находит выражение определенная нравственная общность их позиций. Вообще отталкивающе уродливым, лживым, бесчестным Иуда увиден в повести глазами персонажей: учеников, соседей, Анны и других членов Синедриона, солдат, Понтия Пилата, хотя формально субъектом речи может оказаться повествователь. Но только — речи! Как субъект сознания (наиболее приближенного сознанию автора) повествователь никогда не выступает антагонистом Иуды.

Голос повествователя врезается диссонансом в хор общего неприятия Иуды, вводя иное восприятие и другой масштаб измерения Иуды и его деяния. Такой первой значительной «вырезкой» сознания повествователя звучит фраза «И вот пришел Иуда». Она выделена стилистически на фоне преобладающего разговорного стиля, передающего дурную народную молву об Иуде, и графически: две трети строки после этой фразы остается пустой.

За ней следует большой отрезок текста, снова содержащий резко отрицательную характеристику Иуды, формально принадлежащую повествователю. Но он передает восприятие Иуды учениками, подготовленное слухами о нем. О смене субъекта сознания свидетельствует смена стилевой тональности (библейская афористичность и патетика уступают место лексике, синтаксису и интонации разговорной речи) и прямые указания автора.

«Пришел он, низко кланяясь, выгибая спину осторожно и пугливо вытягивая вперед свою безобразную бугроватую голову — как раз такой, каким представляли его знающие . Он был худощав, хорошего роста… и достаточно крепок силою был он, по-видимому , но зачем-то притворялся хилым и болезненным и голос имел переменчивый: то мужественный и сильный, то крикливый, как у старой женщины, ругающей мужа… (…) Двоилось так же и лицо у Иуды… (…) Даже люди, совсем лишенные проницательности, ясно понимали, глядя на Искариота, что такой человек не может принести добра, а Иисус приблизил его и даже рядом с собою — рядом с собою посадил Иуду» (5).

В средину приведенного отрывка автором помещено предложение, опущенное нами: «Короткие рыжие волосы не скрывали странной и необыкновенной формы его черепа: …он явственно делился на четыре части и внушал недоверие, даже тревогу: за таким черепом не может быть тишины и согласия, за таким черепом всегда слышится шум кровавых и беспощадных битв».

Обратим внимание на это предложение. У него один субъект речи, но два субъекта сознания. Восприятие Иуды учениками в последней части предложения сменяется восприятием повествователя. На это указывает нарастающее уже со второй части предложения изменение стилевого регистра и графическое расчленение предложения путем двоеточия. И повествователь, это отчетливо видно, в качестве субъекта сознания противопоставляет свой взгляд на Иуду распространенному обывательскому: взгляд повествователя отличается от обывательского признанием значительности фигуры Иуды и уважением к его личности — творца, искателя истины.

В дальнейшем повествователь не раз выявляет общность своей точки зрения на происходящее с точкой зрения Иуды. В глазах Иуды не он, а апостолы — предатели, трусы, ничтожества, которым нет оправдания. Обвинение Иуды получает обоснование во внешне беспристрастном изображении апостолов повествователем, где отсутствует несобственно-прямая речь и, следовательно, повествователь максимально близок автору: «Солдаты распихивали учеников, а те вновь собирались и тупо лезли под ноги… Вот один из них, насупив брови, двинулся к кричавшему Иоанну; другой грубо столкнул с своего плеча руку Фомы… и к самым прямым и прозрачным глазам его поднес огромный кулак,— и побежал Иоанн, и побежали Фома и Иаков, и все ученики, сколько ни было их здесь, оставив Иисуса, бежали» (44).

Иуда издевается над духовной косностью «верных» учеников, с яростью и слезами обрушивается на их догматизм с его гибельными для человечества последствиями. Завершенность, неподвижность, безжизненность модели «ученичества», которую являет отношение будущих апостолов к Христу, подчеркивает и повествователь в цитируемом выше описании беседы Иисуса с учениками в Вифании. Этот евангельский эпизод бесконечное число раз приводится и комментируется в богословской и научной литературе, но так, что в центре внимания, как и в Евангелиях, всегда оказываются действия (именно действия!) Марии: приходит, приступает к Христу, приносит сосуд с миром, становится позади у ног Его, плачет, возливает миро Ему на голову, обливает ноги Его слезами, отирает волосами, целует Его, мажет миром, разбивает сосуд.

При этом некоторые ученики ропщут. В повести же Андреева повествователь открывает нашим глазам подчеркнуто статичную картину. Эмблематический характер изображения достигается уподоблением Христа в окружении учеников скульптурной группе, и эта аналогия намеренно акцентируется: «Неподвижно, как изваяние… Коснулся — и замер» (19).

В ряде случаев сознание Иуды и сознание повествователя, в изображении Андреева, совмещены, и это наложение приходится на принципиально значимые куски текста. Именно такое воплощение получает в повести Христос как символ освященного, высшего строя сознания и бытия, но надматериального, внетелесного и потому — «призрачного». На ночлеге в Вифании Иисус дан автором в восприятии Иуды: «Искариот остановился у порога и, презрительно миновав взглядом собравшихся, весь огонь его сосредоточил на Иисусе. И по мере того как смотрел … гасло все вокруг него, одевалось тьмою и безмолвием, и только светлел Иисус с своею поднятой рукою.

Но вот и он словно поднялся в воздух, словно растаял и сделался такой, как будто весь он состоял из надозерного тумана, пронизанного светом заходящей луны; и мягкая речь его звучала где-то далеко-далеко и нежно. И, вглядываясь в колеблющийся призрак, вслушавшись в нежную мелодию далеких и призрачных слов, Иуда…» (19). Но лирический пафос и поэтическая стилистика описания увиденного Иудой, хотя и объяснимы психологически любовью к Иисусу, гораздо более свойственны в повести сознанию повествователя.

Цитируемый кусок текста стилистически идентичен предшествующему ему эмблематическому изображению сидящих вокруг Христа учеников, данному в восприятии повествователя. Автор подчеркивает, что Иуда увидеть так эту сцену не мог: «Искариот остановился у порога и, презрительно миновав взглядом собравшихся… ». О том, что «призраком» увидел Христа не только Иуда, но и повествователь, свидетельствует также семантическая близость образов, с которыми Христос ассоциируется в восприятии Иуды и, чуть выше, в восприятии учеников, о котором могло быть известно только повествователю, но не Иуде. Сравните: «…и мягкая речь его звучала где-то далеко-далеко и нежно. И, вглядываясь в колеблющийся призрак, вслушиваясь в нежную мелодию далеких и призрачных слов, Иуда…» (19). «…ученики были молчаливы и необычайно задумчивы. Образы пройденного пути: и солнце, и камень, и трава, и Христос, возлежащий в центре, тихо плыли в голове, навевая мягкую задумчивость, рождая смутные, но сладкие грезы о каком-то вечном движении под солнцем. Сладко отдыхало утомленное тело, и все оно думало о чем-то загадочно-прекрасном и большом,— и никто не вспомнил об Иуде» (19).

Сознания повествователя и Иуды содержат и буквальные совпадения, например, в оценке отношения к Учителю «верных» учеников, освободивших себя от работы мысли. Повествователь: «…безграничная ли вера учеников в чудесную силу их учителя, сознание ли правоты своей или просто ослепление — пугливые слова Иуды встречались улыбкою…» (35). Иуда: «Слепцы , что сделали вы с землею? Вы погубить ее захотели…» (59). Одними и теми же словами Иуда и повествователь иронизируют над такой преданностью делу Учителя. Иуда: «Любимый ученик! Разве не от тебя начнется род предателей, порода малодушных и лжецов?» (59).

Повествователь: "Ученики Иисуса сидели в грустном молчании и прислушивались к тому, что делается снаружи дома. Еще была опасность… Возле Иоанна, которому, как любимому ученику Иисуса, была особенно тяжела смерть его, сидели Мария Магдалина и Матфей и вполголоса утешали его… Матфей же наставительно говорил словами Соломона: «Долготерпеливый лучше храброго…» (57). Повествователь совпадает с Иудой и в признании за его чудовищным поступком высокой целесообразности — обеспечении учению Христа всемирной победы. «Осанна! Осанна!» — кричит сердце Искариота. И торжественной осанной победившему христианству звучит в заключении повести слово повествователя о Предателе Иуде. Но предательство в нем только факт, зафиксированный эмпирическим сознанием свидетелей.

Повествователь же несет читателю весть о другом. Его ликующая интонация, результат осмысления происшедшего в ретроспективе мировой истории, содержит информацию о несравненно более значимых для человечества вещах — наступлении новой эры. (Вспомним, что отнюдь не предательство видел в своем поведении и сам Иуда: «Опустив руки, Фома удивленно спросил: „…Если это не предательство, то что же тогда предательство? — Другое, другое,— торопливо сказал Иуда“. (49)/7/

Концепция Иуды — творца новой духовной реальности утверждается в повести Андреева и средствами ее объектной организации.

В основе композиции произведения противопоставление двух типов сознания, основанных на вере большинства и творчестве свободной личности. Косность и бесплодность сознания первого типа находит воплощение в однозначной, бедной речи „верных“ учеников. Речь же Иуды изобилует парадоксами, намеками, символами. Она часть вероятностного мира-хаоса Иуды, всегда допускающего возможность непредсказуемого поворота событий. И не случайно в речи Иуды повторяется синтаксическая конструкция допуска („А что если…“): знак игры, эксперимента, поиска мысли,— совершенно чуждая речи как Христа, так и апостолов.

Дискредитации апостолов служат метафоры-иносказания. Такое иносказание, например, содержится в картине состязания апостолов в силе. Этого эпизода нет в Евангелии, и он значим в тексте повести. „Напрягаясь, они (Петр и Филипп) отдирали от земли старый, обросший камень, поднимали его высоко обеими руками и пускали по склону. Тяжелый, он ударялся коротко и тупо и на мгновение задумывался; потом нерешительно делал первый скачок — и с каждым прикосновением к земле, беря от нее быстроту и крепость, становился легкий, свирепый, всесокрущающий. Уже не прыгал, а летел он с оскаленными зубами, и воздух, свистя, пропускал его тупую, круглую тушу“ (17).

Повышенное, концептуальное значение этой картине придают неоднократные ассоциации с камнем самого Петра. Его второе имя — камень, и оно настойчиво повторяется в повести именно как имя. С камнем повествователь, хотя и опосредованно, сравнивает произносимые Петром слова („они звучали так твердо …“ — 6), хохот, который Петр „бросает на головы учеников“, и его голос („он кругло перекатывался …“ — 6). При первом появлении Иуды Петр „взглянул на Иисуса, быстро, как камень, оторванный от горы , двинулся к Иуде…“ (6). В контексте всех этих ассоциаций нельзя не увидеть в образе тупого, лишенного своей воли, несущего в себе потенцию разрушения камне символ неприемлемой для автора модели жизни „верных“ учеников, в которой отсутствуют свобода и творчество.

В тексте повести есть ряд аллюзий на Достоевского, Горького, Бунина, которые поднимают Иуду с уровня жалкого корыстолюбца и обиженного ревнивца, каким он традиционно существует в памяти рядового читателя и интерпретациях исследователей, на высоту героя идеи. После получения от Анны тридцати сребренников, подобно Раскольникову, „деньги Иуда не отнес домой, но… спрятал их под камнем“ (32).

В споре Петра, Иоанна и Иуды за первенство в царствии небесном „Иисус медленно опустил взоры“ (28), и его жест невмешательства и молчание напоминают читателю о поведении Христа в разговоре с Великим Инквизитором. Реакция лишенного воображения Иоанна на выдумки Иуды („Иоанн… тихо спросил Петра Симонова, своего друга: -Тебе не наскучила эта ложь?“ — 6) звучит аллюзией на возмущение „тупых, как кирпичи“, Бубнова и Барона рассказами Луки в пьесе Горького На дне („Вот — Лука, …много он врет… и без всякой пользы для себя… (…) Зачем бы ему?“ „Старик — шарлатан…“)./8/

Кроме того, Иуда, обдумывающий свой план борьбы за победу Христа, в изображении Андреева чрезвычайно близок бунинскому Каину, строителю Баальбека, Храма солнца. Сравним. Андреев: „…начал строить что-то огромное. Медленно, в глубокой тьме, он поднимал какие-то громады, подобные горам, и плавно накладывал одна на другую; и снова поднимал, и снова накладывал; и что-то росло во мраке, ширилось беззвучно, раздвигало границы“ (20). Бунин:

Род приходит, уходит,
А земля пребывает вовек…
Нет, он строит, возводит
Храм бессмертных племен — Баальбек.
Он — убийца, проклятый,
Но из рая он дерзко шагнул.
Страхом Смерти объятый,
Все же первый в лицо ей взглянул.
Но и в тьме он восславит
Только Знание, Разум и Свет -
Башню солнца поставит,
Вдавит в землю незыблемый след.
Он спешит, он швыряет,
Он скалу на скалу громоздит./9/

Новая концепция Иуды раскрывается и в сюжете произведения: отборе автором событий, их развитии, расположении, художественном времени и пространстве. В ночь распятия Христа „верные“ ученики Иисуса едят и спят и аргументируют свое право на спокойствие верностью слову Учителя. Они исключили себя из течения событий. Дерзкий же вызов, который Иуда бросает миру, его смятение, душевная борьба, надежда, ярость и, наконец, самоубийство направляют движение времени и логику исторического процесса. Согласно сюжету произведения, именно им, Иудой Искариотом, его усилиями, предвидением и самоотречением во имя любви („Целованием любви предаем мы тебя“.— 43) обеспечена победа нового учения.

Иуда знает свой народ не хуже Анны: потребность поклоняться стимулируется возможностью кого-то ненавидеть (если чуть-чуть перефразировать сформулированную Иудой суть переворотов, то „жертва там, где палач и предатель“ — 58). И он принимает на себя необходимую в проектируемом действе роль врага и дает ему — себе! — понятное массе название предателя. Он сам первый произнес для всех свое новое позорное имя („рассказал, что он, Иуда, человек благочестивый и в ученики к Иисусу Назарею вступил с единственной целью уличить обманщика и предать его в руки закона“.— 28) и верно рассчитал его безотказное действие, так что даже старый Анна позволил завлечь себя в ловушку („Ты обижен ими?“ — 28). В этой связи особое значение приобретает написание автором слова „предатель“ в заключении повести с заглавной буквы — как неавторского, чужого в речи повествователя, слова-цитаты из сознания масс.

Мировой масштаб победы Иуды над косными силами жизни подчеркивается пространственно-временной организацией произведения, свойственной философскому метажанру. Благодаря мифологическим и литературным параллелям (Библия, античность, Гете, Достоевский, Пушкин, Тютчев, Бунин, Горький и др.), художественное время повести охватывает все время существования Земли. Оно беспредельно отодвинуто в прошлое и одновременно спроецировано в безграничное будущее — как историческое („…и как конца нет у времени, так не будет конца рассказам о предательстве Иуды…“ — 61), так и мифологическое (второе пришествие Мессии: „…долго еще будут плакать… все матери земли. Дотоле, пока не придем мы вместе с Иисусом и не разрушим смерть“.— 53). Оно — вечно длящееся настоящее время Библии и принадлежит Иуде, т. к. сотворено его усилиями („Теперь все время принадлежит ему, и идет он неторопливо…“ — 53).

Иуде в конце повести принадлежит и вся новая, уже христианская, Земля: „Теперь вся земля принадлежит ему…“ (53). „Вот останавливается он и с холодным вниманием осматривает новую, маленькую землю“ (54). Образы измененного времени и пространства даны в восприятии Иуды, но стилистически его сознание здесь, в конце повести, как об этом уже говорилось выше, трудно отличить от сознания повествователя — они совпадают. Непосредственно в заключении повести это же видение пространства и времени формулирует повествователь („Узнала о ней каменистая Иудея, и зеленая Галилея… и до одного моря и до другого, которое еще дальше, долетела весть о смерти Предателя… и у всех народов, какие были, какие есть…“ — 61). Предельный масштаб укрупнения художественного времени и пространства (вечность, земной шар) придает событиям характер бытийных и сообщает им значение должного.

Повествователь завершает повесть проклятием Иуде. Но проклятие Иуде неотделимо у Андреева от осанны Христу, торжество христианской идеи — от предательства Искариота, сумевшего заставить человечество увидеть живого Бога. И неслучайно после распятия Христа даже „твердый“ Петр чувствует „в Иуде кого-то, кто может приказывать“ (59).

Такой смысл сюжетного движения авторской мысли в повести Андреева мог показаться современникам писателя не столь уж шокирующим, если учесть, что русское культурное общество знало творчество Оскара Уайльда, давшего еще в 1894 году близкую трактовку гибели Христа. В стихотворении в прозе Учитель Уайльд рассказывает о прекрасном юноше, горько плачущем в Долине Отчаяния на могиле праведника.

Своему утешителю юноша объясняет: „Это не о нем проливаю я слезы, но о себе самом. И я претворял воду в вино, и я исцелял прокаженных, и я возвращал зрение слепым. Я ходил по водам и из живущих в пещерах я изгонял бесов. И я насыщал голодных в пустынях, где не было пищи, и я воздвигал мертвых из их тесных обителей, и по моему повелению на глазах у великого множества людей иссохла бесплодная смоковница. Все, что творил этот человек, творил и я. И все же меня не распяли“./10/

О симпатиях Л. Андреева к О. Уайльду свидетельствуют воспоминания В. В. Вересаева./11/

Андреевская концепция Иуды не позволяет согласиться с выводом автора одной из самых серьезных интерпретаций повести последнего времени, что смысл произведения „в однозначном заключении о глобальном бессилии человека“./12/ Повесть действительно „задает вопрос, как пишет исследователь, на что способен человек“, но и отвечает иначе. Уже вопль Иуды об отсутствии человека на земле потому столь гневен, что, вопреки распространенному мнению, Иуде свойственно представление о высоком предназначении человека („-Разве это люди: — горько жаловался он на учеников… -Это же не люди ! (…) Разве я когда-нибудь говорил о людях дурно? — удивлялся Иуда. -Ну да, я говорил о них дурно, но разве не могли бы они быть немного лучше?“ — 36).

И это представление о сущностных возможностях человека, в принципе, не было поколеблено недостойным поведением окружающих: иначе со стороны Иуды звучала бы не яростная отповедь, а плач. Но главное — сам Иуда. Ведь он, Иуда Искариот, и есть Человек со всей его сложностью, сумятицей мыслей и чувств, слабостью, но победивший „все силы земли“, которые мешали „правде“. Правда, самому Иуде, как об этом говорится в Евангелии, лучше бы не родиться. Победа его „ужасна“, а участь „жестока“, по определению автора.

Иуда Андреева — классический трагический герой, со всем набором положенных ему признаков: противоречием в душе, чувством вины, страданием и искуплением, незаурядным масштабом личности, героической активностью, бросающей вызов судьбе. В парадигму образа Иуды в повести Андреева входит мотив неотвратимости, всегда связанный с субстанциальными величинами. „Господи! — сказал он. -Господи! (…) Потом внезапно перестал плакать, стонать и скрежетать зубами и тяжело задумался… похожий на человека, который прислушивается. и так долго стоял он, тяжелый, решительный и всему чужой, как сама судьба “ (33).

„Безмолвным и строгим, как смерть в своем величии, стоял Иуда из Кариота…“ (43). А трагический герой велик — вопреки всему. И автор, по мере приближения к развязке событий, укрупняет фигуру Иуды, акцентирует решающую роль его, Человека, в состоянии мира, настойчиво развивая тему близости Иуды и Христа, Человека и Бога. Их обоих окружает ореол тайны и молчания, обоим нестерпимо „больно“, каждый переживает одну и ту же „смертельную скорбь“ („…и зажглась в его сердце смертельная скорбь, подобная той, которую испытал перед этим Христос“ — 43, 41). Совершив задуманное, Иуда „ступает… твердо, как повелитель, как царь …“ (53).

Вспомним, что Христос называл себя Царем Иудейским. Вектор пространства, в которое вписан Андреевым Иуда, обращен вверх, в небо, куда „призраком“ поднимается Иисус. „И, вглядываясь в колеблющийся призрак …, Иуда… начал строить что-то огромное… он поднимал какие-то громады… и плавно накладывал одна на другую ; и снова поднимал , и снова накладывал ; что-то росло во мраке. Вот куполом почувствовал он голову свою…“ (20). Осуществив свой план, Иуда видит новую, „маленькую “ землю всю „под своими ногами ; смотрит на маленькие горы… и горы чувствует под своими ногами ; смотрит на небо… — и небо и солнце чувствует под своими ногами “ (54). Смерть свою Иуда продуманно встречает „на горе, высоко над Иерусалимом“ (60), куда трудно, но упорно поднимается, подобно Христу, восходящему на Голгофу. Его глаза на мертвом лице „неотступно смотрят в небо“ (61).

Во время своих земных странствий с Учителем Иуда мучительно переживает его холодность, но после свершения того, что люди назвали „предательством“, он ощущает себя братом Иисуса, неразрывно связанным и уравненным с ним общими страданиями, целью, ролью Мессии. „Я иду к тебе,— бормочет Иуда.— Потом мы вместе с тобою, обнявшись, как братья , вернемся на землю“ (60). Братьями видит Христа и Иуду и повествователь: „…и среди всей этой толпы были только они двое, неразлучные до самой смерти, дико связанные общностью страданий,— тот, кого предали на поругание и муки, и тот, кто его предал. Из одного кубка страданий, как братья , пили они оба, преданный и предатель, и огненная влага одинаково опаляла чистые и нечистые уста“ (45). Две равные жертвы, по Андрееву, принесены человечеству Иисусом и Иудой, и их равновеликость в сюжете повести уравнивает Человека и Бога в их созидательных возможностях./13/ Неслучайно Иуда настаивает на том, что человек сам хозяин своей души („…зачем тебе душа, если ты не смеешь бросить ее в огонь, когда захочешь!“ ?58).

Принципиально для новой концепции Иуды игнорирование автором образа Бога-Отца, как известно, играющего в Евангельской версии роль инициатора всех событий. В повести Андреева Бога-Отца нет. Распятие Христа с начала и до конца продумано и осуществлено Иудой, и им взята на себя полная ответственность за свершенное. И Иисус не препятствует его замыслу, как подчинился в Евангелии решению Отца. Автор отдал Иуде-человеку роль демиурга, Бога-Отца, закрепив это роль несколько раз повторенным обращением Иуды к Иисусу: „сыночек“, „сынок“ (46, 48).

Предательство Иуды в повести Андреева — предательство по факту, но не по идее. Андреевская интерпретация Иудиного предательства вновь обнажала актуальную с ХIХ века для русского общественного сознания проблему соотношения цели и средств, казалось, закрытую Достоевским. Поэма Ивана Карамазова о Великом Инквизиторе однозначно отказывала безнравственным средствам в оправдании их какой угодно высокой целью — отказывала как от лица автора, так и Христа. Сюжет поэмы раскрывал ужасающую картину человеческого счастья по-инквизиторски. Сам Великий Инквизитор являлся на сцену после сожжения сотни еретиков. Прощальный поцелуй Христа был поцелуем сострадания лицу столь нравственно безнадежному, что возражать ему Христос считал бессмысленным. Тихий и кроткий его поцелуй был беспощадным приговором Старцу.

В отличие от Великого Инквизитора, Иуда верит в Иисуса. Великий Инквизитор грозит Христу костром за то, что он пришел, Иуда же клянется, что даже в аду будет готовить пришествие Христа на землю. Великий Инквизитор принял решение „вести людей уже сознательно к смерти и разрушению“./14/ Предательство Иуды преследует цель прийти „вместе с Иисусом“ на землю и „разрушить смерть“.

Сюжет повести Андреева несет в себе историческое оправдание Иудиному предательству. И молчание андреевского Христа иное, чем молчание Христа Достоевского. Место кротости и сострадания в нем занял вызов — реакция на равного. Создается впечатление, что Христос едва ли не провоцирует Иуду на действие. „Все хвалили Иуду, все признавали, что он победитель, все дружелюбно болтали с ним, но Иисус,— но Иисус и на этот раз не захотел похвалить Иуду…“ (19).

Подобно самому Иуде и повествователю, в отличие от других учеников, Христос видит в Иуде творца, созидателя, и автор это подчеркивает: „…Иуда забрал в железные пальцы всю душу и… молча, начал строить что-то огромное. Медленно, в глубокой тьме, он поднимал какие-то громады, подобные горам, и плавно накладывал одна на другую… и что-то росло во мраке… ширилось беззвучно, раздвигало границы. (…) Так стоял он, загораживая дверь… и говорил Иисус… Но вдруг Иисус смолк… (…) И когда последовали за его взором , то увидели… Иуду “ (20). молчании андреевского Иисуса, понявшего замысел Иуды, кроется глубокое раздумье („…Иисус не захотел похвалить Иуду. Молча шел он впереди, покусывая сорванную травинку…“ — 19) и даже смятение („Но вдруг Иисус смолк — резким незаконченным звуком… (…) И когда последовали за его взором, то увидели… Иуду…“ (20). „Прямо к Иуде шел Иисус и слово какое-то нес на устах своих — и прошел мимо Иуды…“ (20).

Молчание прикрывает какую-то неясность реакции Христа на замысел Иуды — неясность для Иуды, для читателя. Но, может быть, и для самого Христа? Эта неясность позволяет предположить и возможность потаенного согласия с Иудой (особенно в силу хотя бы отдаленной аналогии реакции евангельского Христа на решение Бога-Отца). „-Ты знаешь, куда иду я, господи? Я иду предать тебя в руки твоих врагов. И было долгое молчание… — Ты молчишь, господи? Ты приказываешь мне идти? И снова молчание. -Позволь мне остаться. Но ты не можешь? Или не смеешь? Или не хочешь? “ (39).

Но молчание может одновременно означать и возможность несогласия с Иудой, вернее, невозможность согласия, ибо факт предательства любви, даже во имя любви же („любовью распятая любовь“ — 43), при всей его исторической целесообразности остается для автора и Христа несопрягаем с нравственной и эстетической сущностью жизни („…ты не можешь? Или не смеешь?“). Не случайно Христос „освещает молнией своего взора“ „чудовищную груду теней, что была душой Искариота“ и ее „чудовищный “ хаос. Труп Иуды, в восприятии повествователя, похож на „чудовищный “ плод». Много раз в повести имя Иуды соседствует со смертью. И автор неоднократно напоминает, что творческая мысль Иуды зреет в «необъятном мраке », «непроглядном мраке », «в глубокой тьме » его души (19, 20).

Христос Андреева, как и Христос Достоевского, тоже не позволяет себе нарушить молчание, но по другой причине: не считает нравственным канонизацию никакого одного (на всех и навсегда) разрешения проблемы.

В сознании современников серебряного века вечная проблема соотношения цели и средств трансформировалась в оппозицию: творчество — мораль. Так она поставлена и в повести Андреева. Нет никаких оснований абсолютизировать в русском общественном, философском и художественном сознании начала ХХ века чувства бессилия, обреченности и отчаяния личности перед вечностью и историей, как это часто делают современные исследователи. Наоборот, нельзя не заметить в философии, идеологии, искусстве этого периода, установки, подчас этапирующей, на активное творческое вмешательство человека во все сферы земной жизни и его способность изменить мир./15/ Подобная установка дает о себе знать в огромном авторитете Ницше, с его походом против морали, попытках модернизировать религию, семью, искусство, в признании за искусством теургической функции, распространении в литературе богоборческих мотивов, в популярности идеи социальных преобразований российской действительности, внимании литературной критики к герою-деятелю и др. Понятие творчества противопоставлялось морали, рабству, вообще традиции, пассивности и выступало в тесной связке с представлениями о свободе, новаторстве, любви и жизни, индивидуальности.

Сама субстанция творчества, традиционно рассматриваемая мировой культурой чаще всего в трагическом ключе, в культурном сознании серебряного века обнаруживала тенденцию трансформироваться в героическую. Возьмем для иллюстрации высказывания двух разительно несхожих своей творческой индивидуальностью и мироотношением представителей русской культуры этого времени — М. Горького и Л. Шестова. В 1904 г. Горький писал Л. Андрееву: «…несмотря на знание будущей гибели… — он (человек) все работает, все творит и не для того творит, чтобы отвратить эту гибель бесследную, а просто из какого-то гордого упрямства. „Да, я погибну, я погибну бесследно, но прежде я построю храмы и создам великие творения. Да, я знаю и они погибнут бесследно, но я создам их все-таки и да — я так хочу!“ Вот человеческий голос»./16/

В книге Л. Шестова Апофеоз беспочвенничества , вышедшей годом позже, читаем: «Природа повелительно требует от каждого из нас индивидуального творчества. (…) Да почему бы в самом деле каждому взрослому человеку не быть творцом, не жить за свой страх и не иметь собственного опыта? (…) Хочет человек или не хочет, рано или поздно придется ему признать непригодность всякого рода шаблонов и начать творить самому. И разве… это уже так ужасно? Нет общеобязательных суждений — обойдемся необщеобязательными./17/ „…первое и существенное условие жизни — это беззаконие. Законы — укрепляющий сон. Беззаконие — творческая деятельность“./18/

На фоне тенденции героизировать творческий акт Андреев возвращается к концепции трагической природы творчества, выявляющейся в его отношении к морали. В изображении Андреевым предательства Иуды Искариота оживают хорошо известные культурному читателю романтические мотивы душевного смятения, безумия, отверженности и гибели творца, окружающей его тайны, его инфернальности.

В отличие от предательства апостолов, принадлежащего эмпирике жизни (оно даже не было замечено очевидцами событий), предательство Иуды помещено автором в сферу субстанциального. Изображение предательства Иуды в повести Андреева несет в себе все признаки трагедии, зафиксированные известными эстетическими системами Гегеля, Шеллинга, Фишера, Кьеркегора, Шопенгауэра, Ницше.

Среди них — гибель героя как следствие его вины, но не отрицания того принципа, во имя которого он погибает, и как знак победы „моральной субстанции в целом“; противоречие между стремлением к свободе и необходимостью устойчивости целого при равной их оправданности; сила и определенность характера героя, который в трагедии нового времени заменяет судьбу; историческая оправданность вины героя и резиньяция героя как следствие просветления страданием; ценность самосознающей рефлективной субъективности героя в ситуации нравственного выбора; борьба аполлоновского и дионисийского начала и др.

Перечисленные особенности трагедии маркированы разными эстетическими системами, подчас отрицающими друг друга; в повести же Андреева они служат одному целому, и их синтез характерен для творческого метода писателя. Но трагическая коллизия не предполагает однозначной нравственной оценки — оправдания или обвинения. Ей присуща иная система определений (величественное, значительное, памятное), которые подчеркивают большой масштаб событий, составляющих трагическую коллизию, и особую силу их воздействия на судьбы мира.

Трагическая коллизия, коей предстает перед читателем предательство Иуды Искариота в повести Андреева, не пример для подражания и не урок предостережения, она в сфере не действия, а внутренней работы духа, вечный предмет осмысления во имя самопознания человека. Неслучайно сам автор произведения много раз напоминал: „Я человек жизни внутренней, душевной, но не человек действия“./19/ „По натуре я не революционер… вообще в действии не гожусь ни к чему. С другой стороны, люблю в тишине думать, и в области мысли моей задачи мои, как они мне представляются, революционные. Мне еще очень много хочется сказать — о жизни и о боге, которого я ищу“./20/
_____________
Примечания

/1/ Архив А. М. Горького , Т. IХ. М., 1966. С. 23.

/2/ Ильев С. П. Проза Л. Н. Андреева эпохи первой русской революции . Автореф. дис. на соиск. учен. степ. канд. филол. наук. Одесса, 1973. С. 12-14; Колобаева Л. А. М., 1990. С. 141-144.

/3/ См.: Спивак Р. Русская философская лирика. Проблемы типологии жанров . Красноярск, 1985. С. 4-71; Спивак Р. Архитектоническая форма в работах М. Бахтина и понятие метажанра // Bakhtin and the Humanities . Ljubljana, 1997. С. 125-135.

/4/ Как указывает А. Ф. Лосев, в античной философии Хаос понимается как беспорядочное состояние материи. У Овидия образ Хаоса встречается в виде двуликого Януса (Мифы народов мира . Т. 2. М., 1982. С. 580). Ср.: „… и тут Фома впервые смутно почувствовал, что у Иуды из Кариота — два лица“. Андреев Л. Повести и рассказы : В 2 т. Т. 2. М., 1971. С. 17. В дальнейшем цитируем по этому изданию с указанием страницы в тексте.

/5/ Соловьев В. С. Поэзия Ф. И. Тютчева // Он же. Литературная критика . М., 1990. С. 112. См. там же: „Это присутствие хаотического, иррационального начала в глубине бытия сообщает различным явлениям природы ту свободу и силу, без которых не было бы и самой жизни и красоты“ (С. 114). См. также о Хаосе в трудах Л. Шестова: „На самом деле хаос есть отсутствие всякого порядка, значит, и того, который исключает возможность жизни. (…) …в жизни… где царит порядок, встречаются трудности… абсолютно неприемлемые. И тот, кто знает эти трудности, не побоится попытать счастья с идеей хаоса. И, пожалуй, убедится, что зло не от хаоса, а от космоса…“ (Шестов Л. Соч .: В 2 т. Т. 2. М., 1993. С. 233.

/6/ См.: Корман Б. О. Практикум по изучению художественного произведения . Ижевск, 1977. С. 27.

/7/ Л. Андреев говорил Горькому: „Ты когда-нибудь думал о разнообразии мотивов предательства? Они — бесконечно разнообразны. У Азефа была своя философия…“ (Литературное наследство . Т. 72. Горький и Леонид Андреев. Неизданная переписка . М., 1965. С. 396.

/8/ Горький М. Полн. собр. соч.: В 25 т. Т. 7. М., 1970. С. 153, 172.

/9/ Бунин И. А. Собр. соч.: В 9 т. Т. 1. М.: Худ. лит., 1965. С. 557.

/10/ Уайльд О. Полн. собр. соч. ; 4 т. Т. 2. СПб.: Изд-во т-ва А. Ф. Маркс, 1912. С. 216.

/11/ Вересаев В. В. Воспоминания . М. -Л., 1946. С. 449.

/12/ Колобаева Л. А. Концепция личности в русской литературе рубежа ХIХ-ХХ вв. М.: Изд-во МГУ, 1990. С. 144.

/13/ Такая интерпретация авторской концепции получает опору в различных высказываниях самого Андреева: „Как ни разнятся мои взгляды со взглядами Вересаева и других, у нас есть один общий пункт, отказаться от которого значит на всей нашей деятельности поставить крест. Это — царство человека должно быть на земле. Отсюда призывы к богу нам враждебны“ (Андреев — А. Миролюбову, 1904 г. Лит. архив , 5 М. -Л., 1960. С. 110). „Знаешь, что больше всего я сейчас люблю? Разум. Ему честь и хвала, ему все будущее и вся моя работа“ (Андреев — Горькому, 1904 г. Литерат. наследство . С. 236). „Ты проклинаешь то самое сектантство, которое в народе всегда было при самых уродливых формах только волею к творчеству и свободе, немеркнущим бунтарством…“ (Андреев — Горькому, 1912 г. Литерат. наследство . С. 334).

/14/ Достоевский Ф. М. Собр. соч .: В 15 т. Т. 9. Л.: Наука , 1991. С. 295.

/15/ О становлении концепции человека — творца жизни в русской культуре начала ХХ века см.: Спивак Р. С. Исторические предпосылки усиления философского начала в русской литературе 1910-х гг. // Литературное произведение: слово и бытие . Донецк, 1977. С. 110-122.

/16/ Литературное наследство . С. 214.

/17/ Шестов Л. Избранные сочинения . М., 1993. С. 461.

/18/ Там же. С. 404.

/19/ Литературное наследство . С. 90.

/20/ Там же. С. 128.

Спивак Рита Соломоновна, доктор филологических наук, профессор кафедры русской литературы Пермского государственного университета .

Публ.: „Sine arte, nihil. Сборник научных трудов в дар профессору Миливое Йовановичу“ — Редактор-составитель Корнелия Ичин. „Пятая страна“, Белград-Москва, 2002, 420 с. („Новейшие исследования русской культуры“, выпуск первый.— ISBN 5-901250-10-9)

12. Творчестов Андреева. Рассказы Ангелочек, Бездна, В тумане, Красный смех. Повести Жизнь Василия Фивейского, Иуда Искариот и др.

12. Творчество Л. Андреева.

Андреев Леонид Николаевич (9 (21). 8. 1871, Орел - 12.9.1919, д. Нейвала, Финляндия) - прозаик, драматург, публицист.

Детские и юношеские годы Андреева прошли в отцовском доме. В 1882его отдали в орловскую гимназию. Учился он, по собственному признанию,«скверно», но много и самозабвенно читал - Ж. Верна, Э. По, Ч. Диккенса, которого, вспоминал Андреев, «перечитывал десятки раз». Но свое сознательное отношение к книге он связывает с Д. И. Писаревым. Задумывался он и над трактатом Л. Н. Толстого «В чем моя вера?», «вгрызался» в Э.Гартмана и А. Шопенгауэра, чье сочинение «Мир как воля и представление»оказало на него сильнейшее и устойчивое влияние. Он и в зрелые годы оставался «под знаком» Шопенгауэра к его исторической и этической концепции восходят и трагическое миропонимание, и пессимизм, которые появлялись в творчестве писателя в кризисные моменты его развития.

В 1891 Андреев, по окончании гимназии, поступил на юридический факультет Петербургского университета. Отчисленный из него в 1893 «за невзнос платы», перевелся в Московский университет. Плату за обучение вносит за него Общество пособия нуждающимся. Бедствуя, Андреев дает уроки, рисует на заказ портреты (как и в Орле после смерти отца в 1889).

Окончив в 1897 университет кандидатом права, Андреев служит помощником присяжного поверенного, выступает в суде в качестве защитника. В 1897 начинается и систематическая литературная деятельность Андреева, хотя первое его выступление в печати состоялось в 1892, когда он в журнале «Звезда» опубликовал написанный им для заработка рассказ о голодающем студенте «В холоде и золоте» . Андреев входит в литературу автором многочисленных судебных репортажей, печатавшихся вначале в «Московском вестнике», а затем в газете «Курьер». Здесь он вел два цикла фельетонов, а с дек. 1901 заведовал беллетристическим отделом, где при его содействии появились первые произведения Б.К. Зайцева, А. М. Ремизова, Г. И. Чулкова и др.

Новеллистическое наследие Андреева включает в себя около девяноста рассказов. Большая их часть (свыше пятидесяти) создана в первый период творчества - с 1898 по 1904 гг. В новеллистике, отмеченной бурными художественными поисками, произошло становление писателя как мастера, здесь наметился круг его постоянных образов и тем. Начиная с 1905 г., Андреев работает и как прозаик, и как драматург. Постепенно театр занимает все бОльшее место в творчестве Андреева; на протяжении десяти лет он создает оригинальные театральные системы. Во второй половине 1900-х гг. и в 1910-е гг. Андреев написал примерно равное число рассказов: около двадцати в каждый период. При этом неуклонно растет количество драм: одиннадцать пьес создал Андреев в годы первой революции и годы реакции, семнадцать - в десятые годы. Повышение удельного веса драматургии отражало изменение жанровой ориентации художника. На это указывают не только количественные характеристики творческого спектра.

В своих ранних рассказах Андреев продолжает традиции «шестидесятников»: Н. В. Успенского, А. И. Левитова, Н. Г. Помяловского, Ф. М. Решетникова с типичной для их прозы «правдой без всяких прикрас» (Н. Г. Чернышевский), стихией бытописания, скурпулезной, не всегда художественно мотивированной детализацией. Но в лучших из них - «Баргамот и Гараська» (1898), «Петька на даче» (1899), «Ангелочек» (1899) - отчетливо проступают и социальные приметы героев, и противоречия времени, и сочувственно- сострадательное отношение автора к «униженным и оскорбленным», и авторская ирония.

Герой рассказа Л. Андреева «АНГЕЛОЧЕК» — человек с непокорной душой. Он не может спокойно отнестись к злу и унижению и мстит миру за подавление собственной личности, индивидуальности. Сашка делает это теми способами, которые приходят ему в голову: бьет товарищей, грубит, рвет учебники. Всеми силами он пытается привлечь к себе внимание и заставить с собой считаться.

На фоне описания жизни Сашки Андреев показывает сложные отношения в семье его родителей. Супруги, вместо того чтобы поддерживать друг друга, вымещают друг на друге досаду. Женившись на Феоктисте Петровне, Иван Савич стал пить и опустился. А ведь когда-то он учительствовал, его ценили и уважали. Об этом свидетельствует тот факт, что богачи Свечниковы продолжают поддерживать его деньгами, хотя он у них больше не работает.

Попытка Сашки обрести свободу привела к тому, что его выгнали из гимназии. И вдруг судьба неожиданно послала ему подарок: его пригласили в богатый дом на елку.

Даже на празднике герой держит себя высокомерно. В душе его царит озлобление. «Сашка был угрюм и печален — что-то нехорошее творилось в его маленьком изъязвленном сердце. Елка ослепляла его своей красотой и крикливым, наг лым блеском бесчисленных свечей, но она была чуждой ему, враждебной, как и скопившиеся вокруг нее чистенькие, красивые дети, и ему хотелось толкнуть ее так, чтобы она повалилась на эти светлые головки», — пишет Л. Андреев. И вдруг Сашка видит на этой ненавистной елке то, без чего его жизнь была пуста, — воскового ангелочка. Автор не скупится на художественные детали при описании воскового ангелочка, подчеркивая его розовые ручки, стрекозиные крылышки. Однако при всей этой детализации неуловимым остается выражение лица у ангелочка. Это не радость и не печаль, а какое-то иное чувство, для обозначения которого автор долго не находит названия. Сашка, увидев ангелочка, шепчет лишь одно слово: «Милый». Герой просит дать ему ангелочка, а когда ему пытаются отказать, падает на колени, забывая свою гордыню, и выпрашивает себе игрушку. Получив ее, герой буквально преображается. В его движениях появляется мягкость и осторожность. Ангелочек олицетворяет в произведении тот чудный мир, где нет брани, грязи и эгоизма, а на душе чисто, радостно и светло: «К запаху воска, шедшему от игрушки, примешивался неуловимый аромат, и чудилось погибшему человеку, как прикасались к ангелочку... дорогие пальцы, которые он хотел бы целовать по одному и так долго, пока смерть не сомкнет его уста навсегда». Это чувство — любовь, счастье и желание жить. В финале произведения Сашка засыпает счастливым, в то время как ангелочек, повешенный у печки начинает таять и превращается в конце концов в бесформенный слиток.

«Ангелочек» посвящен Александре Михайловне Велигор-ской, ставшей женой писателя. Произведение имеет автобиографическую основу: в детстве у писателя однажды растаял такой ангелочек. Подчеркивая зыбкость образа воскового ангелочка, Андреев тем самым показывает, насколько призрачно счастье униженных и обездоленных в этом мире. Да, наверное, не только социальный план восприятия действительности важен в этой связи, но и общечеловеческий: каждый из нас нуждается в любви, ведь только тогда к нему приходит ощущение счастья. Но каждый из нас должен понимать, какое это хрупкое и мимолетное ощущение. Образ игрушечного ангелочка соотносится также с образом ангела-хранителя.

А. Блок, высоко оценивший произведение JI. Андреева, в 1909 году написал стихотворение «Сусальный ангел» по мотивам этого рассказа: «На разукрашенную елку И на играющих детей Сусальный ангел смотрит в щелку Закрытых наглухо дверей/ А няня топит печку в детской, Огонь трещит, горит светло... Но ангел тает. Он — немецкий. Ему не больно и тепло».

Дальнейшее творческое развитие Андреева предопределило не только его верность реализму и гуманистическим заветам русской классики. Он тяготеет и к созданию отвлеченно-аллегорических образов, выражающих по преимуществу авторскую субъективность, «одно голое настроение», как

отозвался М. Горький.

В марте 1900 состоялось личное знакомство Андреева с Горьким. Отношения между М. Горьким и Л. Андреевым приняли характер «сердечной дружбы», и это сыграло решающую роль в литературной судьбе молодого писателя. М. Горький привлек его к сотрудничеству в «Журнале для всех» и литературно-политическом журнале «Жизнь», органе демократически настроенных писателей-реалистов, ввел в литературный кружок «Среда». Горький рекомендовал Андреева как «очень милого и талантливого человека» участникам «Среды» - московского содружества писателей-демократов. Также Горький организовал на собственные средства издание первой его книги «Рассказы» (1901) , в течение многих лет оставался доброжелательным и требовательным его критиком. Первый том «Рассказов» Л. Андреева был выпущен осенью 1901 г. издательством «Знание», основанным самим М. Горьким. Выход этой небольшой книги был отмечен общественностью как крупное литературное событие. О молодом авторе сразу же «во весь голос» заговорили критики.

10 января 1902 года в газете «Курьер» вышел рассказ «Бездна», всколыхнувший читающую публику. В нем человек представлен рабом низменных, животных инстинктов. Вокруг этого произведения Л. Андреева сразу развернулась широкая полемика, характер которой носил уже не литературоведческий, а, скорее, философский характер.

Повесть «Бездна» (1902), задуманная Андреевым «в целях всестороннего и беспристрастного освещения подлецки-благородной человеческой природы» созвучна Достоевскому. Человек предстает в ней рабом низменных, животных инстинктов. Андреев был и до сих пор считается мастером психологического анализа, хотя характер его формальных приемов в трактовке психологической тематики ускользает от однозначного определения. Несмотря на то, что при появлении первых произведений Андреева

его приветствовали как писателя-реалиста, очень в скором времени стало понятно, что андреевский психологизм не вписывается в рамки традиционной реалистической «диалектики души». Может быть, поэтому Лев Толстой неоднократно упрекал его в неискренности при трактовке психологии героев.

Проявление этой тенденции можно заметить в рассказе «Бездна». Фабула рассказа проста. Студента Немовецкого и девушку Зиночку, увлекшихся во время прогулки за городом романтическими разговорами о силе и красоте любви, застает темнота. Их идиллию грубо нарушает пьяная компания: хулиганы збивают студента и совершают насилие над девушкой. Когда Немовецкий наконец приходит в себя, уже глубокая ночь, он принимается искать Зиночку и, найдя ее без сознания, полураздетую, насилует ее, будучи не в силах побороть в себе неукротимое животное желание. Постепенное развитие «внутреннего» действия передается прежде всего через пейзаж: солнечный, теплый и золотой в начале рассказа, угрюмо-свинцовый, угрожающий при встрече с хулиганами, мрачный, безлюдный в эпилоге. В этом произведении пространство превращается в психологическую эманацию, которая не только преображает пейзаж, но и предопределяет участь героев («чувствовали угрюмую враждебность тусклых неподвижных глаз». Одушевление природы передает внутреннее состояние героев и нависающую над ними опасность. Важнейшим композиционным приемом в прозе Андреева является построение по принципу контраста, что соответствует биполярности его мировоззрения, постоянно колеблющегося между антиномиями: жизнь и смерть, свет и тьма, реальное и ирреальное (в «Бездне»: день - ночь, нежность-зверство, невинность-разврат, солнечный свет - лунный свет). Через повторение ключевых слов «рука», «тело», «глаза», «тьма», «бездна», «ужас») и образов автор показывает, как появляется ужасная мысль, как она развивается вплоть до своего завершения в созданном лишь намеками эпилоге, где нет ни описания, ни названия происходящего события: «На один миг сверкающий огненный ужас озарил его мысли, открыв перед ним черную бездну. И черная бездна поглотила его». Этот способ прекращения повествования ярче воссоздает перед читателем описанную развязку сюжета. Подобно талантливому режиссеру фильма-триллера умело пользуется приемами монтажа и звуковым сопровождением, подготавливая сцену западни, Андреев посылает читателю сигналы тревоги посредством особой образной организации текста (через метафоры, лексические и синтаксические повторы) и коннотирует предметы, пейзаж, персонажей сихологическим «ключом» произведения. Андреев не предлагает читателю психологических обоснований того, почему его герой превращается в «зверя», и это надо приписывать не недостатку психологической проницательности Андреева, а скорее его философскому мировоззрению - тайна человеческой натуры недоступна, поэтому невозможно что-то доказывать. Вплоть до того момента в повествовании, когда избитый хулиганами герой приходит в себя, он представляется обыкновенной личностью: речь идет о нормальном, хорошо воспитанном, несколько робком юноше, который мечтает о прекрасных чувствах и благородных поступках. Но, оказавшись в чрезвычайной ситуации - один, ночью, рядом с поруганным бесчувственным телом подруги, - он переживает мгновенное превращение, которое Андреев не объясняет с точки зрения психологической динамики.

Бессознательное - это бездна, пропасть, грозящая разверзнуться в любую минуту под изощренными сооружениями человеческого ума, и знаменательно то, что само вынесенное в заглавие слово, являясь емким образом-символом, встречается у Андреева весьма часто, порой становясь одним из ключевых (например, в рассказах «Вор» (1905) и «Тьма» (1907). Писатель намеревался осветить и «благородные» стороны человека в «Антибездне», но замысел остался неосуществленным.

После женитьбы на Александре Михайловне Велигорской 10 февраля 1902 года начался самый спокойный и счастливый период в жизни Андреева, продолжавшийся, однако, недолго. В январе 1903 года его избрали членом Общества любителей российской словесности при Московском университете. Он продолжил литературную деятельность, причем теперь в его творчестве появлялось все больше бунтарских мотивов. В январе 1904 года в «Курьере» был опубликован рассказ «Нет прощения», направленный против агентов царской охранки. Из-за него газета была закрыта.

Накануне Революции 1905 г. в творчестве Андреева нарастают бунтарские мотивы. Жизнь Василия Фивейского в одноименном рассказе (1904) -это бесконечная цепь суровых, жестоких испытаний его веры. Утонет его сын, запьет с горя попадья - священник, «скрипнув зубами» громко повторяет: «Я - верю». У него сгорит дом, умрет от ожогов жена - он непоколебим! Но вот в состоянии религиозного экстаза он подвергает себя еще одному испытанию - хочет воскресить мертвого. «Тебе говорю, встань!» - трижды обращается он к покойнику, но «холодно-свирепым дыханием смерти отвечает ему потревоженный труп». Отец Василий потрясен: «Так зачем же я верил? Так зачем же ты дал мне любовь к людям и жалость? Так зачем же всю жизнь мою ты держал меня в плену, в рабстве, в оковах?». Сюжет рассказа «Жизнь Василия Фивейского» восходит к библейской легенде об Иове, но у Андреева она наполнена богоборческим пафосом, в то время как у Ф. М. Достоевского в «Братьях Карамазовых» эта же легенда символизирует непоколебимую веру в Бога. «Жизнь Василия Фивейского» дышит стихией бунта и мятежа, - это дерзостная попытка поколебать самые основы любой религии - веру в «чудо», в промысел божий, в «благое провидение».

Андреев создает полную драматизма сцену, в которой измученный несчастьями деревенский попик вырастает в богатыря-богоборца. Силой своей исступленной веры он хочет воскресить погибшего в несчаном карьере батрака Семена Мосягина. Но чуда не происходит. Обманута, растоптана вера, оказавшаяся бессильной свести небо на землю. Андреева по праву считают мастером психологического рисунка. «Жизнь Василия Фивейского» - одна из лучших его психологических вещей. Естественно, что автора больше всего занимает внутренний мир о. Василия. Как же он его отображает? Психологический метод

Андреева отличается от метода Л. Толстого, объясняющего и договаривающего за героя его мысли и чувства, как осознанные самим героем, так и гнездящиеся в подсознании, неуловимые, струящиеся… Андреев идет иным путем.

Не воссоздавая последовательного развития психологического процесса, как это делали Толстой и Достоевский, он останавливается на описании внутреннего состояния героя в переломные, качественно отличные от прежних, моменты его духовной жизни, и дает авторскую результативную характеристику.

Мятежная повесть Андреева, с такой силой замахнувшегося на вековые «святыни», современниками писателя было воспринята как произведение, предвещающее революцию. Дух возмущения и протеста, клокочущий в повести Л. Андреева, радостно отозвался в сердцах тех, кто жаждал революционной бури. Однако в «Жизни Василия Фивейского» ощущаются и чувства недоумения и неудовлетворенности. Отрицая «благое провидение» и божественную целесообразность как глупую преднамеренную выдумку, оправдывающую страдания, ложь, угнетение, реки слез и крови, Л. Андреев вместе с тем изображает человека игрушкой злых и бессмысленных сил, непонятных, враждебных, непреодолимых. «Над всей жизнью Василия Фивейского, - пишет Л. Андреев, - тяготел суровый и загадочный рок». Однако далеко не все прогрессивные критики считали авторскую концепцию пессимистически безысходной.

Рассказы Леонида Андреева 1910-х гг., прежде всего, - феномен творческого пути яркой художественной индивидуальности. Стремление к объединению социально-психологического и философского аспектов изображения отличало в эпоху между двух революций творчество писателей-реалистов. Универсализация темы, выявление соответствий между бытовой стороной происходящего и его общечеловеческим смыслом вызывало использование аналитической многоаспектности повествования, активных композиционных приемов (построение рассказа, основанное на принципах лейтмотива и контрапункта, контраста и диссонанса. Все это характеризовало такие высокие достижения реализма нового времени, как «Братья» и «Господин из Сан- Франциско» И. Бунина, «Пески» А. Серафимовича.

В своих творческих поисках Андреев был близок этому направлению литературного развития и в то же время принадлежал ему далеко не всецело. Наряду со стремлением к глубинному осмыслению социально-исторического кризиса эпохи в творчестве Андреева ощутима тяга к мифологизации действительности, изображению «вечных» образов и ситуаций, что диктовалось подходом к проблемам человеческой деятельности и сознания как проблемам извечным. Это дает объективные основания соотносить творчество Андреева с творчеством писателей-символистов, в частности рассказами В. Брюсова и Ф. Сологуба.

Важным не только литературным, но и общественным событием стало появление антивоенной повести «Красный смех» (1904). Ее тематическая основа - события русско-японской войны, но сюжетно-копозиционный центр произведения составило потрясенное, болезненно галлюцинирующее сознание участника кровавой бойни. Войне Андреев, как он сам писал Л. Н. Толстому, был «обязан ломкой мировоззрения». Россия представляется ему теперь больной, «проклятой … страной героев, на которых ездят болваны и мерзавцы» . С надеждой и воодушевлением ждет он революции «нынешняя весна много даст красных цветов. …что даст революция, умноженная на войну, на холеру, на голод, - невозможно решить. А в итоге будет хорошо - это несомненно» . Андреев предоставляет свою квартиру для заседания ЦК РСДРП, которую он считал «самой крупной и серьезной революционной силой», дает согласие на сотрудничество в большевистской газете «Борьба», участвует в секретном совещании финской Красной Гвардии.

После разгрома в Финляндии Декабрьского вооруженного восстания и красной Гвардии наступает полоса глубокого идейного и психологического кризиса Андреева. К нему возвращаются мысли о роковой предопределенности людских судеб, о бесплодности сопротивления извечным законам жизни, его пессимизм принимает «космический» (Горький) характер. А после смерти в ноябре 1906 Александры Михайловны, жены, которая была ему и другом, и литературным советчиком, Андреев вступает в полосу депрессий, осложненных приступами запоев.

Разочарования в недавних предчувствиях и надеждах, скептическая оценка и отдельного человека, и «толпы» - вот что устанавливает идейно- эмоциональную тональность андреевских произведений послереволюционного периода.

Писатель работает редактором в альманахе «Шиповник» и сборнике «Знание». Приглашает в «Знание» А. Блока, которого высоко ценит. Но из «Знания» писателю пришлось уйти: Горький решительно восстал против публикаций Блока и Сологуба. Порвал Андреев и с «Шиповником», который напечатал романы Б. Савинова и Ф. Сологуба после того, как он их отклонил.

Однако работа, большая и плодотворная, продолжается. Самым, пожалуй, значительным произведением этого периода стал «Иуда Искариот», где подвергается переосмыслению известный всем библейский сюжет. Ученики Христа предстают трусливыми обывателями, а Иуда — посредником между Христом и людьми. Образ Иуды двойствен: формально — предатель, а по сути — единственно преданный Христу человек. Предает же Христа он, чтобы выяснить, способен ли кто-нибудь из его последователей пожертвовать собой ради спасения учителя. Он приносит апостолам оружие, предупреждает их о грозящей Христу опасности, а после смерти Учителя следует за ним. В уста Иуды автор вкладывает весьма глубокий этический постулат: «Жертва — это страдания для одного и позор для всех. Вы на себя взяли весь грех. Вы скоро будете целовать крест, на котором вы распяли Христа!.. Разве он запретил вам умирать? Почему же вы живы, когда он мертв?.. Что такое сама правда в устах предателей? Разве не ложью становится она?». Сам автор охарактеризовал это произведение как «нечто по психологии, этике и практике предательства».

Обособленное положение Андреева среди общественных литературных движений, «надмирное» содержание многих его произведений привели к тому, что популярность писателя, читательский интерес к нему, широкий и жгучий в первое десятилетие века, явно упали. «Временами, - рефлектирует Андреев,- я … думаю, что я - просто не нужен». С тем большей увлеченностью и страстью отдается он частной, семейной жизни - фотографирует, рисует, совершает на яхте прогулки по Финскому заливу.

1-ю мировую войну Андреев воспринял и приветствовал как «борьбу демократии всего мира с цезаризмом и деспотией, представителем каковой является Германия» . Андреев становится сотрудником газеты Рябушинских «Утро России», органа либеральной буржуазии, а в 1916 - редактором литературного отдела газеты «Русская воля», организованной при содействии правительства крупными капиталистами, но при этом занимает там достаточно независимую позицию.

Невольно - после провозглашения независимости Финляндии, где Андреев продолжал жить на своей даче, - он оказался в эмиграции. Писатель чувствовал себя «изгнанником трижды: из дома, из России и из творчества». Одинокий, преследуемый неотступными болезнями, он считал больницу «наиболее вероятным» путем из оставшихся ему. Андреев умер от паралича сердца на даче своего приятеля, писателя Ф. Н. Вальковского, близ Мустамяки. Похоронен в Ваммельсу, перезахоронен в 1956 на Литераторских мостках Волкова кладбища в Ленинграде.

Евангельская история предательства Иудой Искариотом Иисуса Христа могла заинтересовать Леонида Андреева как писателя тем, что её можно было «олитературить», то есть привести в соответствие с принципами изображения и оценки человека в его собственном творчестве, опираясь при этом на традиции русской литературы XIX века (Лесков, Достоевский, Толстой) в обработке произведений учительной литературы.

Так же как и его предшественники, Андреев увидел в ситуациях дидактической литературы значительный трагический потенциал, который столь внушительно раскрыли в своём творчестве два гения — Достоевский и Толстой. Андреев существенно усложнил и углубил личность Иуды, сделав его идейным оппонентом Иисуса, и его повесть приобрела все признаки жанра духовной драмы, образцы которой читателю были известны по романам Достоевского 1860-1870-х годов и произведениям позднего Толстого.

Автор повести следует фабуле евангельской истории избирательно, сохраняя при этом её ключевые ситуации, имена её персонажей, — словом, создаёт иллюзию её пересказа, на деле же предлагая читателю собственную версию этой истории, создаёт вполне оригинальное произведение с характерной для этого писателя экзистенциальной (человек в мире) проблематикой.

В повести Андреева идейные убеждения героев полярны (вера — неверие) — в соответствии с жанровой её спецификой; в то же время в их отношениях решающую роль играет интимное, личностное начало (симпатии и антипатии), заметно усиливающее трагический пафос произведения.

Оба главных героя повести, Иисус и Иуда, и прежде всего последний, явно гиперболизированы в духе исповедуемого Андреевым экспрессионизма, предполагающего гигантизм героев, их неординарные духовные и физические способности, нагнетание трагизма в человеческих отношениях, экстатическое письмо, то есть повышенную экспрессивность стиля и преднамеренную условность образов и ситуаций.

Иисус Христос у Андреева — воплощённая духовность, но самому этому художественному воплощению, как это бывает с идеальными героями, недостаёт внешней конкретики. Мы почти не видим Иисуса, не слышим его речей; эпизодически представлены его душевные состояния: Иисус может быть благодушным, привечая Иуду, смеяться над его шутками и шутками Петра, быть разгневанным, тоскующим, скорбящим; причём в этих эпизодах отражается в основном динамика его отношений с Иудой.

Иисус Христос, фигура страдательная, является в повести героем второго плана — сравнительно с Иудой, настоящим протагонистом, активным «действующим лицом».

Именно он, в перипетиях его отношений с Иисусом, с самого начала и до финала повести находится в центре внимания повествователя, что и дало основание писателю назвать произведение его именем. Художественный характер Иуды существенно сложнее характера Иисуса Христа.

Иуда предстаёт перед читателем сложной загадкой, как, впрочем, и для учеников Иисуса, во многом и для самого их учителя. Весь он определённым образом «зашифрован», начиная с его внешности; ещё сложнее понять мотивы его отношений с Иисусом. И хотя главная интрига повести прописана автором отчётливо: любящий Иисуса Иуда выдаёт его в руки его врагов, иносказательный стиль этого произведения существенно затрудняет понимание тонких нюансов отношений между героями.

Иносказательный язык повести и является основной проблемой её интерпретации. Иуда представлен повествователем — на основе своеобразного плебисцита — как отверженный всеми людьми человек, как изгой: «и не было никого, кто мог бы сказать о нём доброе слово».

Впрочем, представляется, что и сам Иуда не слишком благоволит к роду человеческому и от своей отверженности не особенно страдает. Испуг, оторопь, отвращение вызывает Иуда даже у учеников Иисуса «как нечто невиданно-безобразное, лживое и омерзительное», не одобряющих поступок своего учителя — приблизить к себе Иуду. Но для Иисуса нет отверженных: «с тем духом светлого противоречия, который неудержимо влёк его к отверженным и нелюбимым, он решительно принял Иуду и включил его в круг избранных» (там же). Но не разумом, а верой руководствовался Иисус, принимая своё решение, недоступное пониманию его учеников, верой в духовную сущность человека.

«Ученики волновались и сдержанно роптали», и не было у них сомнения в том, «что в желании его приблизиться к Иисусу скрывалось какое-то тайное намерение, был злой и коварный расчет. Чего ещё можно ждать от человека, который «шатается бессмысленно в народе … лжёт, кривляется, зорко высматривает что-то своим воровским глазом … любопытный, лукавый и злой, как одноглазый бес»?

Наивный, но дотошный Фома «внимательно разглядывал Христа и Иуду, сидевших рядом, и эта странная близость божественной красоты и чудовищного безобразия … угнетала его ум, как неразрешимая загадка». Лучший из лучших и худший из худших … Что между ними общего? По крайней мере, они способны мирно сидеть рядом: оба они из рода человеческого.

Внешность Иуды свидетельствовала о том, что он органически чужд ангельского начала: «короткие рыжие волосы не скрывали странной и необыкновенной формы его черепа:
точно разрубленный с затылка двойным ударом меча и вновь составленный, он явственно делился на четыре части и внушал недоверие, даже тревогу: за таким черепом не может быть тишины и согласия, за таким черепом всегда слышится шум кровавых и беспощадных битв».

Если Иисус является воплощением духовно-нравственного совершенства, образцом кротости и внутренней умиротворённости, то Иуда, по-видимому, и внутренне расколот; можно предположить, что по призванию он неугомонный бунтарь, вечно чего-то ищущий, вечно одинокий. Но разве и сам Иисус не одинок в этом мире?

А что скрывается за странным ликом Иуды? «Двоилось также и лицо Иуды: одна сторона его, с чёрным, остро высматривающим глазом, была живая, подвижная, охотно собиравшаяся в многочисленные кривые морщинки. На другой же не было морщин, и была она мертвенно-гладкая, плоская и застывшая; и хотя по величине она равнялась
первой, но казалась огромною от широко открытого слепого глаза. Покрытый белёсой мутью, не смыкающийся ни ночью, ни днём, он одинаково встречал и свет и тьму; но оттого ли, что рядом с ним был живой и хитрый товарищ, не верилось в его полную слепоту».

К внешнему безобразию Иуды ученики Иисуса скоро привыкли. Смущало выражение лица Иуды, напоминавшее маску лицедея: то ли комика, то ли трагика. Иуда мог быть весёлым, общительным, хорошим рассказчиком, правда, несколько эпатирующим слушателей своими скептическими суждениями о человеке, впрочем, и себя самого готовым представить в самом невыгодном свете. «Лгал Иуда постоянно, но и к этому привыкли, так как не видели за ложью дурных поступков, а разговору Иуды и его рассказам она придавала особенный интерес и делала жизнь похожею на смешную, а иногда и страшную сказку». Так реабилитируется ложь, в данном случае художественный вымысел, игра.

В качестве артиста по своей натуре Иуда единственный среди учеников Иисуса. Впрочем, Иуда не только тешил слушателей вымыслами: «По рассказам Иуды выходило так, будто он знает всех людей, и каждый человек, которого он знает, совершил в своей жизни какой-нибудь дурной поступок или даже преступление».

Что это — ложь или правда? А как же ученики Иисуса? А сам Иисус? Но Иуда уклонялся от таких вопросов, сея смуту в души слушателей: шутит он или говорит серьёзно? «И пока в шутовских гримасах корчилась одна сторона его лица, другая качалась серьёзно и строго, и широко смотрел никогда не смыкающийся глаз».

Именно этот, то ли слепой, мёртвый, то ли всевидящий глаз Иуды вселял в души учеников Иисуса тревогу: «пока двигался его живой и хитрый глаз, Иуда казался простым и добрым, но когда оба глаза останавливались неподвижно и в странные бугры и складки собиралась кожа на его выпуклом лбу, — являлась тягостная догадка о каких-то совсем особенных мыслях, ворочающихся под этим черепом.

Совсем чужие, совсем особенные, совсем не имеющие языка, они глухим молчанием тайны окружали размышляющего Искариота, и хотелось, чтобы он поскорее начал говорить, шевелиться и даже лгать. Ибо сама ложь, сказанная человеческим языком, казалась правдою и светом перед этим безнадёжно-глухим и неотзывчивым молчанием».

Ложь снова реабилитируется, потому что общение — способ бытия человека — отнюдь не чуждо лжи. Слаб человек. Такой Иуда ученикам Иисуса понятен, он почти свой. От трагической маски Иуды веяло холодным безучастием к человеку; так смотрит на человека судьба.

Между тем Иуда явно стремился к общению, активно внедряясь в сообщество учеников Иисуса, завоёвывая симпатии их учителя. К этому были основания: со временем окажется, что нет ему равных среди учеников Иисуса по уму, по физической силе и силе воли, по способности к метаморфозам. И это ещё не всё. Чего только стоит его желание «когда-нибудь взять землю, поднять и, быть может, бросить её», заветное желание Иуды, похожее на озорство.

Так раскрыл Иуда одну из своих тайн в присутствии Фомы, впрочем, с полным пониманием того, что тот заведомо не поймёт иносказания.

Иисус поручил Иуде денежный ящик и хозяйственные заботы, указывая тем самым ему место среди учеников, и со своими обязанностями Иуда справлялся превосходно. Но за тем ли пришёл Иуда к Иисусу, чтобы стать одним из его учеников?

Автор отчётливо дистанцирует независимого в своих суждениях и поступках Иуду от учеников Иисуса, принцип поведения которых — конформизм. С иронией относится Иуда к ученикам Иисуса, живущим с оглядкой на оценку учителем их слов и поступков. И сам Иисус, воодушевляемый верой в духовное воскресение человека, знает ли человека реального, земного, так, как знает его Иуда — хотя бы по себе самому, непоседе с неуживчивым характером, безобразному внешне, лгуну, скептику, провокатору, актёру, для которого как будто бы нет ничего святого, для которого жизнь — игра. Чего же добивается этот странный и даже несколько страшный человек?

Неожиданно, демонстративно, в присутствии Христа и его учеников, непристойно спорящих о месте возле Иисуса в раю, перечисляющих перед учителем свои заслуги, Иуда открывает ещё одну из своих тайн, заявляя «торжественно и строго», глядя прямо в глаза Иисусу: «Я! Я буду возле Иисуса». Это уже не игра.

Дерзкой выходкой показалось ученикам Иисуса это заявление Иуды. Иисус «медленно опустил взоры» (там же), как человек, обдумывающий сказанное. Загадал Иуда Иисусу загадку. Ведь речь идёт о высшей награде для человека, которую нужно заслужить. Как же полагает заслужить её Иуда, который ведёт себя так, словно сознательно и явно оппонирует Иисусу?

Оказывается, Иуда в такой же мере идеолог, как и Иисус. И отношения Иуды с Иисусом начинают складываться как своеобразный диалог, всегда заочный. Этот диалог разрешится трагическим событием, причину которого все, включая Иисуса, увидят в предательстве Иуды. Однако и предательство имеет свои мотивы. Именно «психология предательства» интересовала Леонида Андреева прежде всего, по собственному его свидетельству, в создаваемой им повести.

В основе сюжета повести «Иуда Искариот» лежит «история души человеческой», конечно же Иуды Искариота. Автор произведения всеми доступными ему средствами окутывает своего героя тайнами.

Такова эстетическая установка писателя-авангардиста, возлагающего на читателя нелёгкий труд разгадывания этих тайн. Но и сам герой во многом тайна для себя самого.

Но главное — цель своего прихода к Иисусу — он знает твёрдо, хотя доверить эту тайну он может только самому Иисусу, да и то в критической для них обоих ситуации, — в отличие от его учеников, постоянно и назойливо, в соперничестве друг с другом уверяющих учителя в своей любви к нему.

Иуда объясняется в любви к Иисусу интимно, без свидетелей и даже без надежды быть услышанным: «Но ведь ты знаешь, что я люблю тебя. Ты всё знаешь, — звучит в вечерней тишине голос Иуды накануне страшной ночи. — Господи, Господи, затем ли в «тоске и муках искал я Тебя всю мою жизнь, искал и нашёл!».

Неужели обретение Иудой смысла существования с роковой неизбежностью привело его к необходимости выдать Иисуса его врагам? Как это могло случиться?

Иуда понимает свою роль возле Иисуса иначе, чем сам Иисус-учитель. Нет сомнения в том, что слово Иисуса — это святая истина о сущности человека. Но способно ли слово
изменить плотскую его природу, которая даёт о себе знать постоянно, в извечной борьбе с началом духовным, сокрушительно напоминая о себе страхом смерти?

Сам Иуда переживает этот страх в селении, в котором его жители, разгневанные обличениями Иисуса, готовы были забросать камнями самого обличителя и его растерявшихся учеников. Это был страх Иуды не за себя, а за Иисуса («охваченный безумным страхом за Иисуса, точно видя уже капли крови на его белой рубашке, Иуда яростно и слепо бросался на толпу, грозил, кричал, умолял и лгал и тем дал время и возможность уйти Иисусу и его ученикам».

Это был духовный акт преодоления страха смерти, истинное выражение любви человека к человеку. Как бы то ни было, не слово истины Иисуса, а ложь Иуды, представившего вероучителя разгневанной толпе обыкновенным обманщиком, актерская его одарённость, способная заворожить человека и заставить его забыть о гневе («он бешено метался перед толпой и очаровывал её какой-то странной силой» (там же), спасли Иисуса и его учеников от смерти.

Это была ложь во спасение, во спасение Иисуса Христа. «Но ты солгал!» — упрекает принципиальный Фома беспринципного Иуду, чуждого каких-либо догматов, в особенности если речь идёт о жизни и смерти Иисуса.

«И что такое ложь, мой умный Фома? Разве не большей ложью была бы смерть Иисуса?» — задаёт Иуда каверзный вопрос. Иисус в принципе отвергает всякую ложь, какими бы мотивами ни оправдывал себя лгущий. Такова идеальная правда, с которой не поспоришь.

Но Иуде Иисус нужен живым, потому что он сам и есть святая правда, и ради неё Иуда готов пожертвовать собственной жизнью. Так что такое правда и что такое ложь? Иуда решил для себя этот вопрос бесповоротно: правда — это сам Иисус Христос, человек, как Бог совершенный в духовной его ипостаси, дар небес человечеству. Ложь — его уход из жизни. А потому Иисуса нужно всячески оберегать, потому что другого такого не будет.

Смерть подстерегает праведника на каждом шагу, ибо людям не нужна правда об их несовершенстве. Им нужен обман, точнее — вечный самообман, будто человек — существо исключительно плотское. С этой ложью легче жить, потому что плотскому человеку всё прощается. Об этом и говорит Иуда Фоме: «Я им дал то, что они просили (то есть ложь), а они вернули то, что мне нужно» (живого Иисуса Христа).

Что же ждёт Иисуса Христа в этом грешном земном мире, если рядом с ним не будет Иуды? Иуда нужен Иисусу. Иначе – он погибнет, и вместе с ним погибнет и Иуда», — убеждён Искариот.

Ибо чем станет мир без божества? Только нужен ли сам Иуда Иисусу, верующему в возможность духовного просветления человечества?

Люди не особенно верят словам, а потому нестойки в убеждениях. Вот в одном из селений его жители радушно встречали Иисуса и его учеников, «окружали их вниманием и любовью и становились верующими», но стоило Иисусу отойти от этого селения, как одна из женщин заявила о пропаже козлёнка, и хотя козлёнка вскоре нашли, жители почему-то решили, что «Иисус обманщик и, может быть, даже вор». Это умозаключение сразу успокоило страсти.

«Иуда прав, Господи. Это были злые и глупые люди, и на камень упало семя твоих слов», — подтверждает наивный правдолюбец Фома правоту Иуды, который «рассказывал дурное о его жителях и предвещал беду».

Как бы то ни было, «с этого дня как-то странно изменилось к нему отношение Иисуса. И прежде почему-то было так, что Иуда никогда не говорил прямо с Иисусом, и тот никогда прямо не обращался к нему, но зато часто взглядывал на него ласковыми глазами, улыбался на некоторые его шутки, и если долго не видел, то спрашивал: а где же Иуда? А теперь глядел на него, точно не видя, хотя по-прежнему, — и даже упорнее, чем прежде, — искал его глазами всякий раз, как начинал говорить к ученикам или к народу, но или садился к нему спиною и через голову бросал свои слова на Иуду, или делал вид, что совсем его не замечает. И что бы он ни говорил, хотя бы сегодня одно, а завтра совсем другое, хотя бы даже то самое, что думает и Иуда, — казалось, однако, что он всегда говорит против Иуды». В иной ипостаси — не ученика, а идейного оппонента — открылся Иуда Иисусу.

Нелюбезное отношение к нему Иисуса Христа Иуду и обидело и озадачило. Почему Иисус так огорчается, когда ученики его, то есть все люди, оказываются мелочными, глупыми и легковерными? Не таковы ли они по своей сути? И как теперь сложатся дальнейшие его отношения с Иисусом? Неужели он навсегда утратит смысл своего существования, если Иисус окончательно от него отвернется? Для Иуды наступило время
осмыслить ситуацию.

Отстав от Иисуса и его учеников, Иуда направился в каменистый овраг в поисках уединения. Странным был этот овраг, каким увидел его Иуда: «ина опрокинутый, обрубленный череп похож был этот дико-пустынный овраг, и каждый камень в нём был как застывшая мысль, и их было много, и все они думали — тяжело, безгранично, упорно».

Сам в своей многочасовой неподвижности Иуда стал одним из этих «мыслящих» камней: » … неподвижно остановились на чём-то его глаза, оба неподвижные, оба покрытые белёсою странною мутью, оба точно слепые и страшно зрячие». Иуда — камень – одна из метаморфоз многосторонней его личности, означающая «каменную» В потенции силу его воли.

Силу воли нечеловеческую — как мертвенно-плоская сторона лица Иуды; силу воли, которая не остановится ни перед чем; она глуха к человеку. Нет, не Пётр камень, а он, Иуда, ведь недаром он родом из каменистой местности.

Мотив «окаменения» Иуды является сюжетообразующим. Подобие трепета испытывает вначале Иуда перед Иисусом, как и все его ученики. Но постепенно Иуда открывает в себе качества, которые определяют человеческое достоинство. И прежде всего — силу воли следовать своей дорогой, к чему человек предназначен самим порядком вещей. В этом смысл метафоры: Иуда — камень.

Развитие мотива «окаменения» мы находим в сцене состязания Иуды с Петром в бросании камней в пропасть. Для всех учеников, в том числе и для самого Иисуса Христа, это развлечение. И сам Иуда вступает в состязание, чтобы развлечь уставшего от долгой и трудной дороги Иисуса и заслужить его симпатию.

Однако нельзя не видеть в этой сцене её иносказательного смысла: «тяжелый, он ударялся коротко и тупо и на мгновение задумывался; потом нерешительно делал первый скачок — и с каждым прикосновением к земле, беря от неё быстроту и крепость, становился лёгкий, свирепый, всесокрушающий. Уже не прыгал, а летел он с оскаленными зубами, и воздух, свистя, пропускал его тупую, круглую тушу.

Вот край, — плавным последним движением камень взмывал кверху и спокойно, в тяжелой задумчивости, округло летел вниз, на дно невидимой пропасти». Не о камне только идёт речь в этом описании, но и об «истории души» Иуды, О крепнущей силе его воли, его устремлённости к дерзновенному поступку, к безоглядному желанию лететь в неизвестность — в символическую бездну, в царство свободы. И даже в бросаемом Иудой камне он словно видит своё подобие: отыскав подходящий камень, Иуда «ласково впивался в него длинными пальцами, качался вместе с ним и, бледнея, посылал его в пропасть».

И если при бросании камня Пётр «откидывался назад и так следил за его падением», то Иуда «наклонялся вперёд, выгибался и простирал длинные шевелящиеся руки, точно сам хотел улететь за камнем».

Мотив «окаменения» Иуды достигает апогея в сцене поучения Иисуса в доме Лазаря. Иуда обижен тем, что о его победе над Петром в бросании камней все так скоро забыли, а Иисус, по-видимому, не придал ей никакого значения.

Другие настроения были у учеников Иисуса, другим ценностям они поклонялись: «образы пройденного пути: и солнце, и камень, и трава, и Христос, возлежащий в шатре, тихо плыли в голове, навевая мягкую задумчивость, рождая смутные, но сладкие грёзы о каком-то вечном движении под солнцем. Сладко отдыхало утомлённое тело, и всё оно думало о чём-то загадочно-прекрасном и большом, — и никто не вспомнил об Иуде». И не было места в этом прекрасном, поэтическом мире Иуде с его никому не нужными достоинствами. Он так и остался чужим среди учеников Иисуса.

Вот окружили они своего учителя, и каждый из них желал каким-нибудь образом быть причастным к нему, хотя бы лёгким, неощутимым касанием его одежды. И только Иуда оказался в стороне. «Искариот остановился у порога и, презрительно миновав взглядом собравшихся, весь огонь его сосредоточил на Иисусе. И по мере того как смотрел, гасло всё вокруг него, одевалось тьмою и безмолвием, и только светлел Иисус с своей поднятой рукою».

Свет в тёмном и безмолвном мире – вот что такое Иисус для Иуды. Но что-то как будто тревожит Иуду, всматривающегося в Иисуса Христа: «но вот и он словно поднялся в воздух, словно растаял и сделался такой, как будто весь он состоял из надозёрного тумана, пронизанного светом заходящей луны; и мягкая речь его звучала где-то далеко-далеко и нежно».

Иисус представляется Иуде тем, чем он есть, — духом, светлым, бесплотным существом с чарующей, неземной мелодией слов и вместе с тем призраком, парящим в воздухе, готовым исчезнуть, раствориться в глубоком, безмолвном мраке земного существования человека.

Иуде, постоянно озабоченному судьбой Иисуса в этом мире, представляется, что сам он как-то иначе причастен к Иисусу, чем его ученики, озабоченные тем, чтобы быть ближе к Иисусу. Иуда заглядывает в себя, словно в себе самом полагает он найти ответ на этот вопрос: «и, вглядываясь в колеблющийся призрак, вслушиваясь в нежную мелодию далёких и призрачных слов, Иуда забрал в железные пальцы всю душу и в необъятном мраке её, молча, начал строить что-то огромное.

Медленно в глубокой тьме, он поднимал какие-то громады, подобные горам, и плавно накладывал одну на другую; и снова поднимал, и снова накладывал; и что-то росло во мраке, ширилось беззвучно, раздвигало границы.

Вот куполом почувствовал он голову свою, и в непроглядном мраке его продолжало расти огромное, и кто-то молча работал: поднимал громады, подобные горам, накладывал одну на другую и снова поднимал … И нежно звучали где-то далёкие и призрачные слова».

С полным напряжением воли, всех своих душевных сил Иуда выстраивает в своём воображении какой- то грандиозный мир, сознавая себя его властелином, но мир, увы, безмолвный и мрачный. Но Иуде мало власти над миром, ему нужна власть над Иисусом, чтобы мир навеки не остался во тьме и безмолвии. Это было дерзкое желание. Но это был и ключ к решению проблемы отношений Иуды с Иисусом.

Иисус как будто почувствовал исходящую от Иуды угрозу: он прервал свою речь, устремив на Иуду свой взор. Иуда стоял, «загораживая дверь, огромный и чёрный … ». Не тюремщика ли увидел проницательный Иисус в Иуде, если он поспешно вышел из дома «и прошёл мимо Иуды в открытую и теперь свободную дверь», оценив реальные возможности своего оппонента, его власти над собой?

Почему Иуда прямо не обращается к Иисусу, в отличие от других его учеников? Не по той ли причине, что в художественном мире повести Иисуса и Иуду разделяет какой-то независимый от них порядок вещей, неодолимая логика обстоятельств, подобие рока, как в трагедии? Иуде до поры до времени приходится смиряться с тем, что Иисус «для всех был нежным и прекрасным цветком, благоухающей розой ливанской, а для Иуды оставлял одни только острые шипы».

Иисус Христос любит своих учеников и холодно-терпелив в отношениях с Иудой, единственным из всех, кто искренне его любит. Где справедливость? И в сердце Иуды разгорается ревность — вечная спутница любви. Нет, не затем пришёл он к Иисусу, чтобы быть послушным его учеником.

Он хотел бы стать ему братом. Только, в отличие от Иисуса, нет у него веры в род людской, который по-настоящему не понимает, не ценит Иисуса Христа. Но сколько бы ни презирал Иуда людей, он верит в то, что в критическую для Христа минуту люди очнутся от духовной спячки и восславят его святость, его божественность, которые так же очевидны для всех, как солнце на небосводе. А если случится невозможное — люди отвернутся от Иисуса, он, только он, Иуда, останется с Иисусом, когда побегут от него его ученики, когда нужно будет разделить с Иисусом немыслимые страдания. «Я буду возле Иисуса!»

Идея Иуды вполне созрела, он уже договорился с Анной о выдаче Иисуса и только теперь понял, как дорог ему Иисус, которого он отдавал в чужие руки. «И, выйдя в место, куда ходили по нужде, долго плакал там, корчась, извиваясь, царапая ногтями грудь, кусая плечи. Ласкал воображаемые волосы Иисуса, нашёптывал тихо что-то нежное и смешное и скрипел зубами.

Потом внезапно перестал плакать, стонать и скрежетать зубами и тяжело задумался, склонив на сторону мокрое лицо, похожий на человека, который прислушивается. И так долго стоял он, тяжелый, решительный и всему чужой, как сама судьба». Так вот что скрывалось за двойственным ликом Иуды!

Сознание своей власти над Иисусом смиряет ревность Иуды. Вот он присутствует при сцене, когда «Иисус нежно и с благодарностью целовал Иоанна и ласково гладил по плечу высокого Петра. И без зависти, с снисходительным презрением смотрел Иуда на эти ласки. Что значат все эти … поцелуи и вздохи сравнительно с тем, что знает он, Иуда из Кариота, рыжий, безобразный иудей, рождённый среди камней!».

Воображать себя заботливым тюремщиком Иисуса — разве это не единственный для Иуды способ предметно выражать свою любовь? Наблюдая, как радуется Иисус, лаская ребёнка, которого Иуда где-то нашёл и тайно принёс Иисусу в качестве своеобразного подарка, чтобы его порадовать, «Иуда строго прохаживался в стороне, как суровый тюремщик, который сам весною впустил к заключённому бабочку и теперь притворно ворчит, жалуясь на беспорядок».

Иуда постоянно ищет возможность чем-нибудь порадовать Иисуса — втайне от него, как истинно любящий. Только мало Иуде такой любви, о которой Иисус даже не подозревает.

Братом хотел бы он стать Иисусу — любви и в страданиях. Только готов ли сам Иуда выдать Иисуса врагам, чтобы встретиться с ним лицом к лицу, чего так упорно сам он добивается?

Страстно умоляет он Иисуса подать о себе весть, вступить с ним в диалог, освободить его от позорной роли: «Освободи меня. Сними тяжесть, она тяжелее гор и свинца. Разве ты не слышишь, как трещит под нею грудь Иуды из Кариота? И последнее молчание, бездонное, как последний взгляд вечности.

— Я иду». Мир отвечает молчанием. Иди, человек, куда хочешь, и делай, что знаешь. Иисус Христос просто Сын Человеческий.

Вот предстал Иуда перед Иисусом в роковую ночь лицом к лицу. И это был первый их диалог. Иуда «быстро придвинулся к Иисусу, ожидавшему его молча, и погрузил, как нож, свой прямой и острый взгляд в его спокойные, потемневшие глаза.

«Радуйся, равви! — сказал он громко, вкладывая странный и грозный смысл в слова обычного приветствия». Час испытаний настал. Иисус войдёт в мир победителем! Но вот увидел он сбившихся в стадо учеников Иисуса, парализованных страхом, надежда его поколебалась, «и зажглась в его сердце смертельная скорбь, какую испытал перед этим Христос.

Вытянувшись в сотню громко звенящих, рыдающих струн, он быстро рванулся к Иисусу и нежно поцеловал его холодную щёку. Так тихо, так нежно, с такой мучительной любовью и тоской, что, будь Иисус цветком на тоненьком стебельке, он не колыхнул бы его этим поцелуем и жемчужной росы не сронил бы с чистых лепестков».

Свершилось – Иуда вложил в свой поцелуй всю свою нежную любовь к Иисусу. Неужели ради этого поцелуя готов он подвергнуть Иисуса страшному испытанию? Но не понял Иисус значение этого поцелуя. «Иуда, — сказал Иисус и молнией своего взора осветил ту чудовищную груду насторожившихся теней, что была душой Искариота, — но в бездонную глубину её не мог проникнуть. — Иуда! Целованием ли предаёшь Сына Человеческого?». Да, целованием, но целованием любви: «Да! Целованием любви предаём мы тебя.

Целованием любви предаём мы тебя на поругание, на истязания, на смерть! Голосом любви скликаем мы палачей из тёмных нор и ставим крест — высоко над теменем земли
мы поднимаем на кресте любовью распятую любовь», — произносит Иуда внутренний монолог. Поздно теперь объясняться с Иисусом.

Так получилось, что Иуда, мучимый безответной любовью к Иисусу, возжелал власти над ним. И разве не любовь Иисуса Христа к роду человеческому стала причиной вражды к нему сильных мира сего, ненависти, не знающей предела? Не такова ли судьба любви в этом мире? Как бы то ни было, жребий брошен.

«Так стоял Иуда, безмолвный и холодный, как смерть, а крику души его отвечали крики и шум, поднявшиеся вокруг Иисуса». С этим чувством «как бы двойного бытия» — мучительного страха за жизнь Иисуса и холодного любопытства перед поведением людей, духовная слепота которых необъяснима, — останется Иуда до самой своей смерти.

Страдания Иисуса как-то странно сблизят его с Иудой, чего так упорно добивался последний: «и среди всей этой толпы были только они двое, неразлучные до самой смерти, дико связанные общностью страданий, — тот, кого предали на поругание и муки, и тот, кто его предал. Из одного кубка страданий, как братья, пили они оба, преданный и предатель, и огненная влага одинаково опаляла чистые и нечистые уста».

С тех пор как Иисус оказался в руках солдатни, бессмысленно, беспричинно его избивающей, Иуда живёт ожиданием того, что неизбежно должно случиться: люди поймут божественность Иисуса Христа. И тогда Иисус будет спасён — на веки вечные. Вот тишина наступила в караульне, где били Иисуса.

«Что это? Почему они молчат? Вдруг они догадались? Мгновенно голова Иуды наполнилась шумом, криком, рёвом тысяч взбесившихся мыслей. Они догадались? Они поняли, что это — самый лучший человек? — это так просто, так ясно. Что там теперь? Стоят перед ним на коленях и плачут тихо, целуя его ноги. Вот выходит он сюда, а за ним ползут покорно те — выходит сюда, к Иуде, выходит победителем, мужем, властелином правды, богом …

— Кто обманывает Иуду? Кто прав?

Но нет. Опять крики и шум. Бьют опять. Не поняли, не догадались и бьют ещё сильнее, ещё больнее бьют». Вот стоит Иисус перед судом толпы, тем судом, который должен разрешить спор Иуды с Иисусом. «И весь народ закричал, завопил, завыл на тысячу звериных и человеческих голосов:

— Смерть ему! Распни его!

И вот, точно глумясь над самим собою, точно в одном миге желая испытать всю беспредельность падения, безумия и позора, тот же народ кричит, вопит, требует тысячью звериных и человеческих голосов: — Варраву отпусти нам! Его распни! Распни!».

До последнего вздоха Иисуса надеется Иуда на чудо. «Что может удержать от разрыва тоненькую плёнку, застилающую глаза людей, такую тоненькую, что её как будто
нет совсем? Вдруг они поймут? Вдруг всею грозною массой мужчин, женщин и детей они двинутся вперёд, молча, без крика, сотрут солдат, зальют их по уши своею кровью, вырвут из земли проклятый крест и руками оставшихся в живых высоко над теменем земли поднимут свободного Иисуса! Осанна! Осанна!». Нет, умирает Иисус. И это возможно? Иуда — победитель? «Осуществился ужас и мечты. Кто вырвет теперь победу из рук Искариота? Пусть все народы, какие есть на земле, стекутся к Голгофе и возопиют миллионами своих глоток: «Осанна, Осанна!» — и моря крови и слёз прольют к подножию её — они найдут только позорный крест и мёртвого Иисуса».

Сбывшееся пророчество возносит Иуду на тот уровень гордости, который присущ повелителям мира: «теперь вся земля принадлежит ему, и ступает он твёрдо, как повелитель, как царь, как тот, кто беспредельно и радостно в этом мире одинок». Теперь и осанка его — осанка повелителя, «лицо его строго, и в безумной торопливости не бегают его глаза, как прежде. Вот останавливается он и с холодным вниманием осматривает новую, маленькую землю. Маленькая она стала, и всю её он чувствует под своими ногами.

Беспредельно и радостно одинокий, он гордо ощутил бессилие всех сил, действующих в мире, и все их бросил в пропасть». Мир предстал во мраке и безмолвии, и теперь Иуда имеет право судить всех и вся. Он обличает членов синедриона в преступной слепоте предал, а вас, мудрых, вас, сильных, предал он позорной смерти, которая не кончится
вовеки» и учеников Иисуса.

Теперь смотрят на неё сверху и снизу и хохочут и кричат: посмотрите на эту землю, на ней распяли Иисуса! И плюют на неё — как я!». Но без Иисуса мир утратил свет и смысл.

Быть рядом с Иисусом — значит уйти вслед за ним из этого опустевшего мира. «Почему же вы живы, когда он мертв?», — спрашивает Иуда учеников Иисуса. Иисус мёртв, и только мёртвым теперь не стыдно. Иуда готов и далее переносить нелюбовь к нему Иисуса, даже на небе, даже если Иисус пошлёт его в ад. Иуда способен и небо разрушить во имя любви к Иисусу, чтобы вместе с ним вернуться на землю, братски с ним обнявшись, и тем смыть с себя позорное имя Предателя. Так полагал Иуда, тот, кто истинно любил Иисуса и кто во имя любви обрёк его на муки и смерть.

Но иным вошёл он в память людей: «и все — добрые и злые — одинаково предадут проклятию позорную память его; и у всех народов, какие были, какие есть, останется он одиноким в жестокой участи своей — Иуда из Кариота, Предатель».

Люди по-своему оценивают человека, поведение которого тревожит их совесть. Историю одной любви и совершённого во имя её предательства поведал нам Леонид Андреев в повести «Иуда Искариот».

Цель урока : расширить знания учеников о творчестве Л. Н. Андреева, показать актуальность его творчества, совершенствовать навыки анализа текста.

Оборудование урока : портрет Л. Н. Андреева, издания его книг.

Методические приемы : рассказ учителя, беседа, повторение пройденного, межпредметные связи (с историей), комментированное чтение, анализ текста.

Ход урока.

I. Слово учителя о Леониде Андрееве.

Леонид Николаевич Андреев (1871-1919) - один из тех русских писателей, которые определяли умонастроения общества на рубеже ХIХ-ХХ веков. достаточно привести мнение И. А. Бунина , который не был щедр на похвалы: «Все-таки это единственный из современных писателей, к кому меня влечет, чью всякую новую вещь я тотчас же читаю».

Он начал как газетный фельетонист и судебный репортер, позже начал писать рассказы, сблизился с Горьким , с писателями литературного кружка «Среда», участвовал в издании сборников «Знание».

С творчеством Леонида Андреева вы немного знакомы. Какие его произведения вам запомнились?

(Рассказы «Петька на даче», «Баргамот и Гараська» , «Кусака» и др.)

Сам писатель объяснял выбор героя последнего рассказа так: «В рассказе «Кусака» героем является собака, ибо все живое имеет одну и ту же душу, все живое страдает одними и теми же страданиями и в великом и равенстве сливается воедино перед грозными силами жизни». В этих словах во многом отразились философские представления писателя.

Андреев писал об одиночестве (неважно, человека, собаки или абстрактного персонажа), о разобщенности душ, много размышлял о смысле жизни, о смерти, о вере, о Боге. Писал он и на актуальные, современные ему темы, но и в них взгляд писателя обобщенно-философский. Таков рассказ «Красный смех» (1904), посвященный событиям русско-японской войны. С необычайной экспрессивностью Андреев показал безумие кровопролития, безумие, бесчеловечность войны. Символическое название рассказа подчеркивает его обвинительный, антивоенный пафос.

Глубокое проникновение в психологию обреченного человека в «Рассказе о семи повешенных» на злободневную и сто лет назад тему терроризма. Автор с сочувствием пишет о приговоренных к смерти революционерах-террористах. Этот рассказ - отклик на реальные события. Андреев видит в приговоренных не столько преступников, сколько людей.

В творчестве Леонида Андреева острота современных ему вопросов соединяется со стремлением к их глубинному истолкованию, стремлением постичь «бездны» человеческой души, противоречия бытия.

Андреев не принял октябрьского переворота 1917 года, он стал эмигрантом, оставшись на территории, которая отошла к Финляндии.

Вспомним нашу историю. С каких событий началась первая русская революция 1905–1907 годов?

(Первая русская революция началась с Кровавого воскресенья, 9 января 1905 года, когда по инициативе священника Гапона петербургские рабочие пошли к Зимнему дворцу с петицией Николаю II, и это мирное массовое шествие было расстреляно царскими войсками. Год спустя выяснилось, что Гапон разоблачен эсерами как агент охранки и повешен ими в Озерках, дачном пригороде Петербурга.)

Леонид Андреев задумал произведение, в котором бы отразились эти события. Из письма Андреева Серафимовичу: «Между прочим, я подумываю со временем написать «Записки шпиона», нечто по психологии предательства». Со временем замысел приобрел более общие, философские черты: писатель переосмысливает евангельский сюжет, ставит вечные вопросы добра и зла под необычным углом. Постепенно задуманный рассказ перерос в повесть, она была закончена в феврале 1907 года.

III. Беседа по повести «Иуда Искариот».

Найдите описание внешности Иуды Искариота. В чем необычность его портрета?

(«Короткие рыжие волосы не скрывали странной и необыкновенной формы его черепа: точно разрубленный с затылка двойным ударом меча и вновь составленный, он явно делился на четыре части и внушал недоверие, даже тревогу: за таким черепом не может быть тишины и согласия, за таким черепом всегда слышится шум кровавых и беспощадных битв. Двоилось также и лицо Иуды: одна сторона его, с черным, остро высматривающим глазом, была живая, подвижная, охотно собиравшаяся в многочисленные кривые морщинки. На другой же не было морщин, и была она мертвенно-гладкая, плоская и застывшая; и хотя по величине она равнялась первой, но казалась огромною от широко открытого слепого глаза. Покрытый белесой мутью, не смыкающийся ни ночью, ни днем, он одинаково встречал и свет и тьму; но оттого ли, что рядом с ним был живой и хитрый товарищ, не верилось в его полную слепоту».
Во-первых, отметим необычность выбранных деталей портрета. Андреев описывает череп Иуды, сама форма которого внушает «недоверие и тревогу». Во-вторых, обратим внимание на двойственность в облике Иуды, несколько раз подчеркнутую писателем. Двойственность не только в словах «двойным», «двоилось», но и в парах однородных членов, синонимов: «странной и необыкновенной»; «недоверие, даже тревогу», «тишины и согласия»; «кровавых и беспощадных» - и антонимов: «разрубленный… и вновь составленный», «живая» - «мертвенно-гладкая», «подвижная» - «застывшая», «ни ночью, ни днем», «и свет, и тьму».
Такой портрет можно назвать психологическим : он передает суть героя - двойственность его личности, двойственность поведения, двойственность чувств, исключительность его судьбы.)

Почему Иуда всю жизнь искал встречи с Иисусом?

(Иуда кровно связан с нищим и голодным людом. Жизнь наложила на одну его половину и души, и внешности свой мертвящий отпечаток. Другая половина жаждала познания, истины. Он знал правду о грешной, темной сущности людей и хотел найти силу, способную преобразить эту сущность.)

На чьей стороне Иуда: на стороне людей или на стороне Иисуса?

(Иуда - один из людей, он считает, что Иисус не будет понят теми, кто не имеет даже хлеба насущного. Издеваясь над апостолами, он совершает грех: крадет деньги, но крадет, чтобы накормить голодную блудницу. Иисус вынужден одобрить поступок Иуды, продиктованный любовью к ближнему. Иисус признает победу Иуды над апостолами. Иуда способен воздействовать на толпу, силой своего унижения защищает Христа от ярости толпы.

Иуда становится посредником между Иисусом и людьми.)

В чем корень конфликта между Иисусом и Иудой?

(Иисус проповедует милосердие, всепрощение, долготерпение. Иуда же страстно желает сотрясти основы грешного мира. Он вечно лжет, он обманщик и вор. Иисус знает о предательстве Иуды, но принимает свою судьбу.)

Как ведет себя Иуда после предательства?

Здравствуйте! Перечитал на днях "Иуду Искариота" Леонида Андреева. Скажите, как Вы относитесь к этой книге? И еще вопрос, который возник при прочтении: Леонид Андреев несколько положительно оценивает Иуду, жалеет его и несколько оправдывает. Почему же предопределил Иуду к предательству? Где здесь его свобода? Почему из числа многих был выбран некто, кто должен был совершить этот постыдный поступок? Есть некая несправедливость к человеку? (Ташкент)

Волконский Тимофей, 28 лет

Отвечает Шупенко О.В.,администратор сайта

Прошу прощения за недопустимый для инета перерыв в общении -причина банальная: лежу в больнице.Но вопрос не хочется снимать, так как творчество Л. Андреева любимо и проблемно. Прежде всего, автор Искариота не православный писатель, это художник- философ серебряного века, созидающего свое решение и понимание мировоззренческих и библейских истин. У него иная задача и иное видение соответственно Иуды Искариота.

Герой Леонида Андреева до дрожи телесной и духовной влюблен в Иисуса, но уверен, что Иисус до конца не понимает своей гениальной надмирности, своей власти над человеком и миром, и именно его, Иуды Искариота, миссия - выявить эту надмирность, показать всем, кто таков Христос. Он его постоянно называет сыночком, постоянно находится в состоянии психической и психологической сверхнапряженности, в ожидании, что "бомба" сейчас "жахнет" и от старого мира не останется даже осколков. Он берет на себя роль мученика во имя Христа, во имя его раскрываемости для каждого - и проигрывает, побеждается самим Иисусом. Господом с Его всепрощением, Его милосердием и сверхлюбовью к самому жалкому и слабому. Этого Иуда никак не ждал. Он не понимает, как царь и господин отвергает власть и смиренно принимает на себя греховность человеческую. И тогда Искариот с ужасом смертным осознает, что совершил предательство, злодейство, а не геройство и не мученичество во имя великой идеи.

Я люблю этого героя, ибо он средоточие нашей особенности - по-своему видеть вселенское событие, придавать ему свой, единично человеческий смысл и твердо быть уверенным, что его ложное понимание и есть истина. Он воплощение великого обмана человеческого - считать себя выше сверхсобытия, так как он, как уверен, может его объяснить и подттолкнуть. Это великий обман, который сопровождает человека всю историю земли и тогда, в начале двадцатого века, и сегодня, и в будущем.

В каждом из нас живет Иуда Искариот: мы считает себя избранниками судьбы и предаем, не понимая трагическую непоправимость предательства, оправдывая её именно великой целью. Иуда искренен до исступления и не понимает совершающегося до исступления. Он человек, и потому его жаль. Он мучительно идет к своей миссии, любя Христа, как никто другой. И он предает его, так как понять истинное предназначение Христа не смог. Он не верит никому, ни одному из апостолов, ни одной женщине, ибо понимает, что только его с Христом связывает особая связь, вековая связь. Слово предательство возникнет позднее.Роковая ошибка? Ужас, что не понял?

Почему Иуда предает Христа, по Андрееву? Потому что искренне считает, что помогает предательством высветить его пребывание на земле,потому что верит, что Христос "раскидает всех и вся" и все увидят, что лучше и выше его нет, ибо люди верят только во власть и силу. Свободнее Иуды никого в повести Андреева нет, ибо, как он считает,только он встает вровень с Учителем, только он настолько любит Учителя, что помогает ему выявить себя среди всех.Он не верит в муки и крестную казнь Иисуса,и все ждет, что тот как "жахнет" - и все поймут...

Писать об Андрееве коротко - прямолинейно. Но вернемся к вашему вопросу -почему именно Иуда, уже библейский, совершил этот поступок.Всегда предают самые близкие, особенно ученики. Это закон движения души и, очевидно, закон вселенский. Господь и Люцифер, Иисус и Иуда. Но Свет не прямолинеен, а,значит, и Тьма не однозначна. Иначе все было бы предельно ясно и просто.

Библейский Иуда также был в отчаянии и неистовстве, но не смог покаяться. Он бросил деньги, повесился над бездной, но не смог покаяться пред Господом. Он был настолько свободен в выборе, что эта свобода стала для него сродни пропасти без дна. Его противоборство с Христом настолько последовательно и целенаправлено, что смогло вдохновить исследователя темных бездн человеческой души Андреева. Но Иуду всегда будет жаль, так как его никогда не будет ждать прощение и Царство Небесное, и любящий взгляд Христа никогда не остановится на нем. Это он понял - и повесился.Вообще самоубийство Иуды -тема многотомного философского или богословского труда.

Иуда Искариот Андреева -не борец с Иисусом, он хочет помочь ему проявиться перед людьми, выказать свое величие. Он верит, что только он его главный помощник и ученик. Повесть Леонида Андреева гениальна, ибо он заглянул в сложнейшую библейскую тему и высветил свои талантом какую-то немаловажную часть её.

Назад