Аннинский лев александрович. Лев аннинский - биография, фотографии

Литературный критик Аннинский Лев Александрович известен своими исследованиями явлений современной культуры. Его книги и рецензии являются образцом современной критической литературы, а также просто увлекательным чтением с потрясающим языком и богатейшей фактологической базой.

Семья

Аннинский Лев родился в интересной семье. Его отец - Александр Иванович Иванов-Аннинский, по происхождению донской казак, работал преподавателем вуза, продюсером на Мосфильме. Мама, Анна Александрова, происходила из семьи украинских евреев. Дедушка по отцовской линии был станичным учителем. Советская власть его раскулачила и лишила возможности работать в школе. Он перед смертью написал первую историю своего рода, которую сегодня дописывает Лев Александрович. Аннинский говорит, что он своим появлением на свет обязан революции. В других условиях его родители, люди, принадлежавшие совершенно к разным круга и местам, никогда бы не встретились. А благодаря революции оба его родителя приехали в Москву, получили образование, повстречались и создали семью. Некоторое время отец работал учителем, а перед самой войной на Мосфильме занимал должность организатора съемок. Сегодня его бы назвали продюсером. В 1941 году он ушел добровольцем на фронт и пропал без вести.

Детство

Родился будущий литературовед 7 апреля 1934 года. Лев Аннинский, ранние годы которого прошли в почти полной свободе, вспоминает, что родителей почти никогда не было дома. Они много ездили по командировкам и работали. Лева ходил в детский сад, а свободное время проводил во дворе. В доме была хорошая библиотека, и его с детства приучили читать. Многочисленные книги и сформировали его мировоззрение. Среди книг, прочитанных в то время, Аннинский называет важными: «Мифы Древней Греции» А. Куна, произведения Толстого, Стивенсона, Горького, Белинского. Еще в школе он смог прочесть немало философских трудов, в частности Канта, Гегеля, Розанова, Бердяева, Шестова, Федорова и многих других. Свое филологическое призвание осознал еще в юности и твердо следовал ему.

Образование

В школе Лев Аннинский учился хорошо, помогала начитанность и эрудиция, а также врожденная любовь к учебе. Уже в старших классах он твердо решил, что его призвание - русская литература, и своего мнения он не изменил до сих пор. Школу он окончил с золотой медалью, это позволило ему без особого труда поступить в Московский государственный университет на филологический факультет. Здесь Аннинский тоже был одним из первых студентов по успеваемости. По окончании университета он был рекомендован к поступлению в аспирантуру. Аннинский благополучно сдал вступительные экзамены, но продолжить учебу ему не довелось: в 1959 году меняется партийный курс, и для продолжения учебы теперь принимаются только те, кто уже успел поработать на производстве.

Начало карьерного пути

Таким образом, в 1959 году Лев Аннинский ступает на свой профессиональный путь: он начинает работать в журнале «Советский Союз». Здесь ему поручают очень скучную обязанность - сочинять подписи к фотографиям в журнале. Полгода он мучительно выдумывал идеологически верные подписи, но в итоге был уволен с формулировкой «за профнепригодность». Тогда Аннинский и находит себе дело по душе: начинает писать рецензии и критические материалы.

Творческая жизнь

Долгий путь арт-критика Лев Аннинский, биография которого на всем ее протяжении связана с разными видами искусства, начал в «Литературной газете». Это издание было настоящей школой мастерства, и высокую планку, заданную «Литературкой», Лев Александрович никогда не опускал. Отработав здесь три года, Аннинский уходит в литературно-художественный журнал «Знамя». Затем на его пути были такие СМИ, как «Дружба народов», «Литературное обозрение», «Родина», «Искусство кино», «Время и мы». В это же время Аннинский пишет немало статей и рецензий для разных изданий и работает над большими книгами о творчестве разных русских писателей.

Его темами, кроме литературы, также было кино и общие тенденции в эволюции культуры. Лев Аннинский состоялся и как телевизионный журналист, он являлся автором и ведущим таких программ на телеканале «Культура», как «Медные трубы», «Серебро и чернь», «Засадный полк», «Охота на Льва», «Мальчики державы». В этих программах критик выступает как глубокий исследователь современной культуры, замечательный рассказчик и эссеист. Его фильмы-программы имеют очень высокие рейтинги, так как слушать Аннинского - это уникальное удовольствие. Он является одним из самых начитанных людей на отечественном телевидении и обладает талантом увлекать зрителей за собой в историю персонажа или события.

Лев Александрович также является членом Союза писателей, входит в жюри литературной премии «Ясная поляна».

Книги

Литературный критик Лев Аннинский, соченения которого выходят с 1956 года, пишет не только статьи, очерки и рецензии, но и основательные труды-исследования о различных авторах и событиях культурной жизни. Всего в его творческом багаже сегодня более двадцати книг и более тысячи статей. Наиболее заметными трудами Аннинского являются многолетняя работа о жизни и творчестве Льва Толстого «Охота на Льва», которая также стала сценарием для одноименного цикла телепередач, критико-биографический труд о Николае Островском «Обрученный с идеей», несколько книг о писателях - современниках Н. Лескова: «Лесковское ожерелье», «Три еретика». Большую часть наследия Льва Александровича составляют литературно-художественные книги, в которых он осмысляет жизнь реальных героев культурной жизни России разных эпох. К таким работам относятся книги: «Локти и крылья» о литераторах и литературе 80-х годов 20 века, «Серебро и чернь» о творцах Серебряного века и их взаимоотношениях, «Шестидесятники и мы» о российском кинематографе.

15 томов о своей семье

На протяжении всей своей жизни Лев Александрович продолжает дело своего деда и пишет историю своего рода. Это стало его увлечением, долгом перед семьей, призванием. Лев Аннинский, книги которого с удовольствием читает уже не одно поколение жителей нашей страны, написал еще 15 томов о судьбе своих предков и этот труд изначально предназначался только «для внутреннего употребления», то есть для чтения в кругу семьи. Но постепенно из эпопеи о жизни семьи эта летопись стала превращаться в портрет эпохи, и не исключено, что в скором времени этот труд станет достоянием общественности. Книги о семье - это не просто хронология событий, это собрание многочисленных семейных преданий, исследование характеров предков и поиск фактов и документов о жизни людей разных периодов. Семья Аннинского велика, в ее круг включены многочисленные родственники от внебрачных связей его отца. Исследование семьи у Льва Александровича превратилось в глубочайший анализ сложной исторической эпохи.

Награды

За свою долгую творческую жизнь Лев Аннинский получил немало наград. Среди них немало литературных премий, в том числе Лермонтовская премия, премия им. Корнилова. Кроме того, он обладатель имени Александра Невского «России верные сыны», Правительства РФ в области СМИ. В 1990 году Лев Александрович получил Орден «Знак почета».

Лев Аннинский в возрасте пяти лет снялся в кинофильме Татьяны Лукашевич «Подкидыш», в котором снимались такие великие актеры, как Р. Зеленая, Ф. Раневская, Р. Плятт. Ему досталась небольшая роль мальчика, который хочет быть доктором, танкистом и даже пограничной собакой. В фильме снималось несколько детей, никто из которых впоследствии не стал актером. Кроме Аннинского, в фильме также играла ныне знаменитый тренер по фигурному катанию.

Лев Александрович смог избежать соблазнов эпохи и не стал ни членом партии, ни депутатом, ни адептом церкви. Всю жизнь он сохранял свободу и свою точку зрения на мир.

Лев Аннинский всю жизнь прожил со своей женой, которая разделяла его интересы и тоже увлекалась литературой и летописанием своей семьи. Сегодня Лев Александрович вдовец. У пары родилось четыре дочери, которым Аннинский и хочет оставить полную историю семьи в 15 томах.

Родился 7 апреля 1934 года в Ростове-на-Дону. Родители: Александр Аннинский и Анна Александрова. Отец по происхождению казак из станицы Ново-Аннинской. Мать - из города Любеча. У родителей Л. Аннинского оказалась общая дорога: ликбез - наробраз. Получив высшее образование, оба попали на ниву просвещения. Отец из преподавателей вуза перешел в продюсеры "Мосфильма". В 1941 году пропал без вести на фронте. Мать так и осталась на всю жизнь преподавателем химии в техникуме.

В детстве Лева ходил в детский сад. Родители были на работе или в командировках, и большую часть времени он проводил в детском саду или во дворе. В юношеском возрасте на мироощущение, по его собственному признанию, влиял кто угодно: мифы Древней Греции, исторические романы, оставшиеся на отцовской полке (Стивенсон, Эберс, Антоновская и т.д.), потом - Горький, Толстой, Писарев, Белинский. Склонный от природы к логике и систематике, в выборе жизненных ориентиров он полагался больше на чутье и интуицию. Рано ознакомился с трудами философов, включая Канта и Гегеля, и пришел к предположению, что марксизм - это железная клетка, в которой безопасно и сквозь прутья которой "смотри куда хочешь". Потом клетка перестала существовать: он прочел Бердяева, Шестова, Розанова, Булгакова, Федорова, Федотова.

В комсомольском возрасте из озорства и любопытства стал заглядывать в церкви. Возникло непонятное, затопляющее душу ощущение счастья, причем в любой церкви: в православной, католической, протестантской. Однако эпидемии крещений не поддался и верующим не стал.

Окончил филологический факультет МГУ. Выбора профессии не было - был выбор специальности, каковою стала русская литература. Еще в 8-м классе, с первых сочинений, Лев решил заниматься ею и только ею. Причем в любом профессиональном качестве. Если бы он не стал литературным критиком, то стал бы учителем-словесником. Он был готов делать все что угодно: читать, работать в музее, библиотеке - лишь бы находиться в царстве русских текстов.

Как ни странно, первая его собственная публикация оказалась в жанре карикатуры. Рисунки были напечатаны в университетской многотиражке и в газете "Московский комсомолец". Первый текст, прошедший в печать, появился в той же университетской многотиражке осенью 1956 года. Это была рецензия на знаменитую публикацию того времени - роман Владимира Дудинцева "Не хлебом единым". Дальше последовала череда "редакционных коллективов" и изматывающая тяжба за каждое слово в каждой публикации. С тех пор у Л. Аннинского вышло порядка двух десятков книг и тысяч пять (!) статей. Однако наиболее значимым из всего написанного он считает тринадцатитомное "Родословие", составленное для дочерей и не предназначенное для печати.

По окончании университета он был распределен в аспирантуру. Выдержал конкурсные экзамены, но затем ему сказали, что положение изменилось и теперь в аспирантуру берут только с производства. Это происходило осенью 1956 года - после событий в Венгрии, где "контрреволюцию" начали литераторы. Поэтому в СССР было решено "оздоровить идеологию". Вместо того, чтобы писать диссертацию, Л. Аннинский стал делать подписи к фотографиям в журнале "Советский Союз", откуда через полгода был уволен за "профнепригодность". Пришлось, по его выражению, "пойти в литподенщики", что и определило весь дальнейший творческий путь будущего критика.

Попробовать, охватить, сопрячь и примирить. Понять каждого, сохранить внутреннее равновесие, придать "человеческое лицо" тому, что дала судьба; не поддаваться никакому яду, мороку, самообману, обрести тайную свободу - такие задачи ставил Л. Аннинский перед собой. Его озорством было напечататься параллельно в двух взаимоисключающих журналах того времени: в "Октябре" и "Новом мире". Это удалось только раз, но ругали его и там, и тут. Постепенно он понял, и даже привык к тому, что все неразрешимо, боль неутолима, счеты несводимы.

Л.Аннинский признался, что всегда чувствовал себя естественно в центре общественной жизни, абсолютно вписываясь и состоянием, и поведением в "социальный контекст", но никогда не примерялся ни к каким "движениям" и "партиям". Не исключая и той единственной, через которую раньше "открывались все пути". В детстве был счастливым пионером. С комсомолом были связаны лучшие впечатления молодости: студенческие колхозные бригады, агитпоездки, стенпечать, спорт. Но в партию вступать не захотел. И не вступил. Потом, в 1990 году, когда все вступившие врассыпную побежали вон из партии, он сам себе сказал "спасибо", что бежать не пришлось.

Перу Льва Анненского принадлежат книги: "Ядро ореха. Критические очерки" (1965), "Обрученный с идеей. ("Как закалялась сталь" Николая Островского)" (1971), "Василий Шукшин" (1976), "Тридцатые-семидесятые; литературно-критические статьи" (1977), "Охота на Льва (Лев Толстой и кинематограф)" (1980, 1998), "Лесковское ожерелье" (1982, 1986), "Контакты" (1982), "Михаил Луконин" (1982), "Солнце в ветвях (Очерки литовской фотографии)" (1984), "Николай Губенко" (1986), "Три еретика. Повести о Писемском, Мельникове-Печерском, Лескове" (1988), "Culture"s tapesty" ("Гобелен культуры") (1991), "Локти и крылья. Литература 80-х: надежды, реальность, парадоксы" (1989), "Билет в рай. Размышления у театральных подъездов" (1989), "Отлетающий занавес. Литературно-критические статьи о Грузии" (1990), "Шестидесятники и мы. Кинематограф, ставший и не ставший историей" (1991), "Серебро и чернь. Русское, советское, славянское, всемирное в поэзии Серебряного века" (1997), "Барды" (1999) и другие, а также циклы статей в периодической печати, программы на радио.
Литературный процесс в России - суть жизни Л.Аннинского, его биография. В свою очередь этот процесс неразрывно связан с трагической историей нашей страны. Лев Александрович - знаток литературы, признанный критик, изучает процесс во всем его многоликом единстве. Он считает, что великая русская литература возникла как коррелят Российской империи. "Сначала литература подводит под крепость державы душевный, "домашний" фундамент (Державин), потом наступает момент равновесия личностного и имперского начал (Пушкин, Толстой), потом личность начинает расшатывать государственную крепость и пророчит ей гибель (Достоевский, Блок). Советская литература - реакция на этот сюжет: сначала личность яростно стирается, растворяется в государстве, сливается с ним; возникает то, что называется литературой большого стиля. Момент равновесия опять-таки переходит в яростный бунт личности против подавления ее государством, и возникает литература трагического звучания (от Маяковского к Мандельштаму, от Шолохова к Платонову и к Гроссману). Будущее человечество станет попеременно вспоминать героическую и трагическую стороны этой истории в зависимости от того, что у человечества будет болеть".
Живет и работает в Москве.

Выпуски программы «Отцы и дети» / 23 мая 2016

«Если вы настоящий казак, то никогда вы не скажете «казАки», вы скажете «казакИ». И никогда не скажете «казацкое», а скажете «казачье»».


Михаил Козырев: Добрый вечер, уважаемые слушатели радиостанции Серебряный Дождь, на часах 19.08, это вечер понедельника, а значит, в эфире очередная передача из цикла «Отцы и дети». У микрофона – Фёкла Толстая...

Фёкла Толстая: … и Михаил Козырев. Добрый вечер, уважаемые друзья! Я напоминаю, что в эту программу мы приглашаем гостей, которые нам интересны, гостей, которых мы просим рассказать об их родителях, об их происхождении, об их детстве – и потом, может быть, перекинуть мостик на следующее поколение. И из каждой истории одной семьи для нас в целом складывается история нашей страны и, может быть, какое-то понимание, что откуда происходит и в современной нашей жизни. Я с удовольствием хочу вам представить нашего сегодняшнего гостя, и мне очень приятно, это особая радость для меня – представить его и как друга толстовской семьи, и совершенно замечательного писателя, литературного критика, Льва Александровича Аннинского. Добро пожаловать, Лев Александрович!

Лев Аннинский: Очень приятно видеть вас.

Михаил Козырев: Спасибо за то, что удостоили своим визитом.

Фёкла Толстая: Здесь есть ещё просто одна очень важная особенность, о которой мы должны рассказать нашим слушателям просто во первых строках. Наши интервью в чём-то похожи, потому что мы расспрашиваем о папе-маме и так далее, но! Мне кажется, никогда за два года существования нашей программы у нас не было в студии гостя, который бы так внимательно занимался изучением истории собственной семьи. Изучением сначала просто для себя, без каких бы то ни было профессиональных литературных амбиций и интересов, но сейчас – сколько, 13 книг в вашей родословной?

Лев Аннинский: 15.

Фёкла Толстая: 15! И вот, книги, которые сначала был написаны для того, чтобы их читали дети, родные и так далее...

Лев Аннинский: Только свои.

Михаил Козырев: Да, никогда у нас в передаче не было человека, который 15 томов своего творчества посвятил летописи своего собственного рода!

Фёкла Толстая: Поэтому мы можем говорить не только о роде Аннинских! Мы можем ещё у вас узнать, как изучать свою семью, зачем и так далее.

Михаил Козырев: Я бы хотел начать вот с чего: интересный тезис я прочитал у вас о том, что вы – абсолютный ребёнок советской системы, потому что никогда – если бы не случилась советская власть – ваш отец не встретил бы вашу маму. Расскажите, почему?

Лев Аннинский: Никогда бы не встретил, разве что если во время погрома каким-то образом оказались бы в одной точке. Мою бабушку убили погромщики на Украине, а отец в это время делался красным из не поймёшь кого. То есть, вы понимаете: моё появление на свет – это такое же действительно странное явление, как сама революция. Ну, никогда бы этот донской казак и эта евреечка не увидели бы друг друга близко, если бы не революция. Если бы, предположим, я вырастал в какой-то однородной, нормальной семье… Ну, у того же донского казака Ивана Васильевича Иванова... Ивановы они все, Аннинская – это название станицы, где они вырастали, отец себе потом взял фамилию.

Михаил Козырев: Новоаннинская она называлась.

Лев Аннинский: Новоаннинская.

Фёкла Толстая: И как раз АннИнская, через «и», в отличие от... Лев Аннинский:...в отличие от всех дворян, которые через «е», Анненские. Так вот, если бы я вырастал в такой однородной семье, хотя знаете – эта однородная семья была немножечко чокнутая.

Фёкла Толстая: Хорошее начало.

Лев Аннинский: Перед смертью мой дед, Иван Васильевич Иванов, станичный учитель, которого «расказачили», написал своим падающим учительским почерком – ему уже не давали преподавать ничего – историю рода Ивановых. Где он, начиная с «пугачёвских» времён, просто перечислял: кто от кого, кто родился, кто, что, как. И он это закончил 17-ым годом, потому что потом он ни звука не хотел написать про свою историю. Но этот факт был написан! Он успел переписать дочерям и двум сыновьям эту рукопись падающим учительским почерком – а потом, в 39 году он умер – но успел раздать. То есть, это моё «казачьё», оно уже было внутренне ориентировано на какую-то историю. Ну конечно, если б не революция – ну написал он эту историю Ивановых, кто бы её читал? Я её потом прочёл – тётка мне дала, казачья. Но, с другой стороны, еврейская матушка – подождите, а там какие родословия-то? Их там не писали, эти родословия – но предания были, и знали, кем был дедушка и так далее...

Фёкла Толстая: А кем был дедушка?

Лев Аннинский: Он выращивал картофель, из которого делали спирт, которым евреи спаивали русский народ – это я цитирую.

Михаил Козырев: Ну, наконец-то – некоторые точки в истории расставлены!

Лев Аннинский: Нет, подождите секундочку ещё. Если бы я рос в этих розных ойкуменах, никогда б меня и не было на свете. Но когда это вдруг каким-то образом соединилось – ну, то есть, как соединилось – я на этом кончу вступление. Когда началась война, все донские казаки нашего рода, которые попереженились все на еврейках – революционная эпоха была, извините, никто там не смотрел – а евреечки все повыходили замуж за донских казаков, отцы наши ушли на фронт и погибли, а еврейские матери, одиночки, вдовы, нас воспитали. Всех двоюродных братьев – потому что какие родные братья, только двоюродные, там война, не до этого было. Вот я появился на свет в этой странной, очень странной ситуации.

Михаил Козырев: Как всё-таки встреча-то произошла между папой и мамой?

Лев Аннинский: Как? Ну, после того, как мою бабушку убили погромщики...

Фёкла Толстая: Это какой год?

Лев Аннинский: 21-ый.

Фёкла Толстая: А где это было?

Лев Аннинский: Она из Любича поехала в Чернигов, уже к сыну, уже бежала от погромов из Любича – и тут её перехватили так называемые «галаковцы». А Галака – это был такой предводитель местного бандитского общества, который ненавидел евреев, а не только грабил кого мог. Причём сначала он был белый офицер, молоденький, потом он стал деникинцем, потом перешёл к красным – в конце концов, красные его и убили. Но перед тем, как они его убили, он успел погулять по Украине, уничтожая жидов. И моя бабушка попала к нему... И когда они её остановили на дороге, она уже уезжала, бежала из Любича – хорошо, что она не взяла своих детей, а только вещи везла. Она им говорит: «Пожалейте меня, у меня дети растут!» «Что, жиденята? Ну-ка, беги, беги, жидовка!» Она побежала – и получила пулю в спину. Ну и как я должен был после этого относиться ко всему этому?! Моей мамочке будущей, было 16 лет, и ещё две сестры было. Эта девочка, моя будущая мать, бежала в Москву с Украины. Мой дядя, её брат родной, пошёл в НКВД работать, он в Москве устроился в ГПУ каким-то майором – нет, подождите, он тогда ещё капитаном даже не было, лейтенантом, что ли – и пристроился где-то жить. В так называемом ЮРКе – Юный Рабочий Коммунар – община такая была идейная – он получил угол. Так вот, к нему матушка-то и попала. И в этом же самом ЮРКе, в этом идейном капище, все, кто хотел заработать, то лекции читали, то просто так приходили, дурака валяли – и среди них был молодой казак, который приехал с Дона – ну и положил глаз на эту девочку. А девочка, вжав голову в плечи, ждала, что будет дальше. Начал ухаживать, первый поцелуй – что уж, раз уж вы спросили, как – так ведь какой праздник, когда все целуются? Я атеист, всё это не очень помню, когда все целуются?

Фёкла Толстая: На Пасху, троекратно целуются.

Лев Аннинский: И он говорит, ну-ка, пойдём, сейчас все целуются. И он повёл её к храму, который в Хамовническом храм...

Фёкла Толстая: Николы в Хамовниках.

Лев Аннинский: Николы в Хамовниках. И там, прицепившись к тому, что все целуются, он там её наконец-то поцеловал – и она не смела отвернуться. Так начался их роман, в результате которого ещё через некоторое количество лет я появился на свет – вот от этих двух невообразимых, несоединимых, странных начал. Если бы начала были логичные, и обдумывать бы было нечего!

Михаил Козырев: Отец рисковал тем, что он затеял роман с еврейской женщиной?

Лев Аннинский: Нет, отец уже был комсомолец, ему плевать на всё было!

Фёкла Толстая: Никто не смотрел на национальность.

Лев Аннинский: Он ни у кого не спрашивался! У него их ещё три было, он был тот ещё ходок, этот донской казак!

Фёкла Толстая: Ещё три – ....

Михаил Козырев: ...жены.

Лев Аннинский: Ещё три спутницы – по очереди, по очереди, не одновременно – каждая из которых могла претендовать на его всецелое внимание. Две из них стали матерями его детей – моя сестра родилась от одной из них, от Рахили, я родился от другой, от Ханы, и ещё была одна женщина, на сей раз уже русская, которую я разыскал, когда писал все эти тома. Я разыскал, старенькую её, и расспросил. Главное, что она мне сказала: «Какая я дура, мне нужно было родить от Саши! Сейчас бы вырос... А я родила от какого-то Громова!» – вот такое она мне говорила. И вот такой он был в их глазах – вот такой ходок, вот такой неотразимый казачий парень! Ну, казак как казак, за многое этот род мой тоже расплатился. Если уж вам интересно... Пока мой дед был станичный учитель – так он и преподавал, и у него в классе сидели четыре его сына, две дочки...

Фёкла Толстая: Это вы говорите сейчас о дореволюционных временах? Ваш отец какого года рождения? Я просто помогаю нашим слушателям оставаться в хронологии.

Лев Аннинский: 1904-го. Как только началась эта самая заваруха, ещё не революция, дед мой забрал того, кого он успел... Из его детей один стал командиром «белого» бронепоезда, другой вступил в комсомол и третий тоже вступил в комсомол. То есть так, по Шолохову всё, в одной семье.

Михаил Козырев: То есть, разрывы происходили внутри семьи – это очень шолоховская история!

Лев Аннинский: Тем не менее, дед решил рвануть, а поскольку он был участник какого-то потребительского общества, он с этим обществом и рванул. И взял с собой кого мог – одного из сыновей, это был мой будущий отец, ему тогда было ещё 16 лет, моему будущему отцу. Они доехали до какого-то места где-то на Кубани, после чего стало ясно, что красные берут верх в Гражданской войне, и мой будущий отец сказал моему будущему деду: «Слушай, я не останусь тут, я еду в станицу, обратно, там уже красные, я к ним хочу». Тот сказал – нет, как, ты меня бросишь... Тем не менее, мальчишка повернулся и рванул в станицу, вернулся в станицу и здесь написал своему белогвардейскому брату, который отступил уже в Болгарию и в Болгарии там торчал...

Фёкла Толстая: Это 20-ый год? Если ваш отец 1904-го года, ему 16...

Лев Аннинский: Ну, что-то такое.

Михаил Козырев: Что же он написал?

Лев Аннинский: Он написал своему родному брату, Ивану Ивановичу Иванову, командиру белого бронепоезда, который вместе с войсками Фрунзе отступил в Галлиполи, а потом в Болгарию. А потом он там покраснел, потому что Цанков пришёл к власти, а это фашизм... Уж этого Дядя Ваня вытерпеть не мог и стал вообще подумывать о возвращении. И тут письмо из станицы от младшего брата: «Вань, что мне делать: вступать ли мне в комсомол?» И тут этот белогвардеец отвечает ему: «Вступай. Это будущее всей страны». И вступил – по совету белогвардейского брата!

Михаил Козырев: Потрясающе.

Лев Аннинский: Брат вернулся, отсидел свои шесть лет, вышел, стал бухгалтером и больше не воевал. Все эти его подвиги белые остались в прошлом. А эти комсомольцы – они вырастали... Причём, смотрите: его спрашивают: «А кто твой отец?» «Станичный учитель». «Нет – он не просто станичный учитель – он у тебя белым сочувствовал, он у тебя отступал вместе с белыми!» То есть, его и его брата, дядю Мишу, комсомольца тоже – их всё время пытались вышибить вон из комсомола: во-первых, потому что их отец отступал вместе с белыми, во-вторых, потому что брат – белогвардеец! Потом мне дядя Ваня рассказывал: как только чистка, объявляют: «Чистится бывший белый офицер, бывший мичман белогвардейского линкора Иван Иванович Иванов»... То есть все знают, кто он – он уже работает несколько лет у них бухгалтером, и он спокойно прочищается. Он говорит: «А почему, когда чистятся Шурка и Мишка (его два брата), их вычищают из-за меня? Меня не трогают – а их вычищают из комсомола!» Надо было удержаться в комсомоле. Что их спасло – на этом я этот этюд кончу. Тем временем, товарищ Сталин по письмам товарища Шолохова пишет свою работу «Головокружение от успехов». Это заслуга Шолохова, что там был такой абзац в этой статье товарища Сталина…

Фёкла Толстая: Какого года статья?

Лев Аннинский: 29-го, что ли... Дед уже ушёл, его уже расказачили, раскулачили, он уже кассиром в фотоателье работал, в Новочеркасске у старшего сына, Андрея. Появляется в «Правде» статья товарища Сталина, где есть такой абзац: «В станице Новоаннинской дошли до того, что расказачили бывшего станичного учителя!»

Михаил Козырев: Это имеется в виду – конкретно ваш дед? В этой статье Сталина?

Лев Аннинский: Именно. Шолохов написал Сталину.

Фёкла Толстая: А Шолохов поставлял ему примеры? Он знал вашего деда?

Лев Аннинский: Он знал эту историю. И таким образом, они вырезали из «Правды» эту статью, Мишка и Шурка, к деду приехали и эту статью прикнопили к стенке фотоателье, чтоб все видели – а красным карандашом обвели этот абзац. После этого кончили деда преследовать, наконец, оставили в покое.


Фёкла Толстая: Лев Александрович, мне хочется вас спросить – я не знаю, насколько вы знаете эти подробности, но может быть, можете это восстановить, из литературы – что такое «расказачили» и «раскулачили»? Что это значило практически, шаг за шагом?

Лев Аннинский: Это практически значило, на чью сторону встанет казачество. Идёт война красных и белых; и казачество не может решить однозначно: все они белые или все они красные. Почему мой дядя Ваня стал белым, командиром белого бронепоезда, чёрт его туда нёс! А он учился в Москве на мичмана и получил такое, флотское образование, и в семнадцатом что ли году, значит, кругосветное плавание совершил – все, что надо было, он сделал – он был в царском флоте. И тут ему захотелось пирожков маминых – а за пирожками надо было ехать в свою станицу – через Украину ехать! Ему сообщили, что мама ждёт, пирожки печёт, и он в начале восемнадцатого года, уйдя с флота, поехал из Питера в станицу. Приехал, поел пирожков, всё замечательно. А станица переходила то к красным, то к белым: вот, белые берут станицу, подходят: мобилизация! Мобилизуйся! И он пошёл к белым – а куда он мог деться?

Фёкла Толстая: То есть здесь никакого осознанного выбора и добровольного вступления...

Лев Аннинский: Ну, я же его расспрашивал много лет спустя: «Дядя Ваня, как ты оказался?» Он говорит: «Ну, во-первых, я хорошо стрелял – это единственное, что я делал хорошо».

Михаил Козырев: Я прошу прощения, это есть замечательная песня в «Бумбараше», «Журавль по небу летит»: «Белые, зелёные, золотопогонные, а голова у всех одна, как и у меня», помните, как там: атаманша с граммофоном, красные идут со всех стороны, три разных силы, всё перепуталось...

Фёкла Толстая: Ну, это надо понимать, что не было в этом тогда никакого политического смысла, масштабной идеологии, которую сейчас мы воспринимаем под «белыми» и «красными» – этого же не было тогда!

Лев Аннинский: Ну, смотрите: в семьях расколы были на «красных» и «белых» – ну и разбежались по красным и белым. Дальше-то что происходит: раскулачивание, то есть, расказачивание. Свердлов говорит: «Казаки утаивают хлеб от советской власти...»

Фёкла Толстая: Это уже когда?

Лев Аннинский: Это 23-24-ый год.

Фёкла Толстая: То есть, так рано, не тогда, когда коллективизация в 30-е годы.

Лев Аннинский: А потом ещё пуще! Потом, к войне это вообще жуткий характер приобрело. И начинают расказачивать. А когда тебя расказачивают, ты что делаешь? Или ты поддаёшься, или ты подаёшься в другую сторону.

Фёкла Толстая: Так «расказачивание» – что это такое?

Михаил Козырев: Это раскулачивание казаков.

Лев Аннинский: Совершенно верно.

Фёкла Толстая: Я хочу понять, что это?

Лев Аннинский: То, что с кулаками делали.

Фёкла Толстая: То есть, у тебя отнимают всё, что у тебя есть, выселяют из дома...

Лев Аннинский: Гуляй куда хочешь: в Сибирь поезжай или ещё куда-то.

Фёкла Толстая: При этом паспорта у тебя нету?

Лев Аннинский: А если и есть, там написано, что ты, значит, такой-сякой... Насчет паспорта – все мои родственники, потом уже, когда все начали перед войной собираться, съезжаться... Всё, значит, было направлено на то, чтобы дядя Ваня всё-таки приехал в гости, чтобы он не бежал от этих «красных» моих родственников. И дядя Ваня стал появляться, и я знал, что он отсидел свои шесть лет, персональное прощение получил от товарища Калинина, персональное! Товарищ Калинин – будущий четвероюродный дядька моей жены – ну, тогда этого никто не знал, ни товарищ Калинин, ни я! Вот, он от товарища Калинина получил «реабилитанс» – и всё уже, бухгалтером его никто не трогал. А расказачивание шло своим ходом, и восстание казачье было там, и против советской власти были – а в войну удалось даже и казачьи части Гитлеру собрать, чтобы они воевали на их стороне.

Фёкла Толстая: Ну, и очень много казаков ушло, когда отступали немцы.

Михаил Козырев: Ты имеешь в виду, ушло в Европу?

Фёкла Толстая: Да.

Лев Аннинский: Но ушли не только казаки. Казаки специально не уходили. Но с казаками так получалось, есть история такая. Когда война только-только закончилась, в городе Лидсе англичане получили от наших советских победителей предложение, то есть, приказ: из пленных всех этих белогвардейцев бывших – а это всё казаки, сплошь – к нам, сюда. А тут им дают десять лет без права переписки – или к стенке ставят, если докажут, что они были вооружены и воевали. И англичане что сделали: они, ничего не открывая казакам, просто отправили маршировать, ехать – и повели к нашим, через мост через реку Лидс. И казаки, когда стали понимать, соображать, что их гонят на смерть, стали бросаться с этого моста: и женщины, и дети, и казаки. Ну вот, это такая история, я наполовину казак, я вам рассказываю, что у меня в крови. Вот это всё у меня в памяти.

Михаил Козырев: И это мы только начинаем, у нас в студии Лев Александрович Аннинский – нам предстоит полтора великолепных часа на радио. Лев Александрович, почему, несмотря на то, что встреча ваших родителей произошла в Москве, и Москва – ваш, по сути дела, родной город, родились вы в Ростове?

Лев Аннинский: Объясняю. Встретились-то они в Москве, потому что больше негде было приткнуться девочке этой еврейской. А казак – он просто вообще везде гулял, где мог. Встретились в Москве, всё, что надо проделали, но возвращаться-то куда? В Ростов, естественно, откуда он родом, там все его родственники – а с Украины удрали туда и её родственники. Что происходит дальше? Дальше происходит следующее: в 33-ем году они готовятся отметить какой-то праздник – и в этот праздник нужно было обязательно собраться всем вместе. Поэтому, вот эта вот моя будущая мать, беременная уже мной, едет в Ростов, к своим старшей и средней еврейским сёстрам, чтобы вот там попраздновать этот день! Не помню, какой. И там же где-то преподаёт в мединституте мой будущий папаша. Они не расписывались – я потом у матери спрашивал: «Мам, а вы чего с батей-то не расписались?» Он велел меня батей звать только.

Михаил Козырев: Не отцом? Отец – нельзя было?

Лев Аннинский: Слово «папа» вообще запрещено было, я папой дядю звал моего. А батя – только батя. В общем, её ответ: «Что, может, ещё и в церковь сходить?» Атеисты, они были красные атеисты!

Фёкла Толстая: Ну, тогда очень часто люди не расписывались, а просто – объявляли себя мужем и женой.

Лев Аннинский: Очень даже часто они и жили себе так, как хотели – у него же были три женщины, у бати моего. И вот, они там сидят, пьют, у средней сестры уже мальчик четырёхлетний, Вадик – подождите, о нём я ещё чуть-чуть скажу потом – вот этот Вадик у неё сидит, и моя сидит будущая матушка. А отец где-то гуляет – он тут где-то, в Ростове, но где-то гуляет. Дальше происходит следующее: говорят, Вадику нужно уже ложиться спать, вон сколько времени. И моя будущая мама, Хася – ну, её Хаськой звали казаки, вообще-то она Анна, Ханна – она подняла Вадушку четырёхлетнего, понесла на кровать, положила. И у неё отошли воды, мгновенно, когда она брата моего перенесла. Тут, конечно, переполох, свист, добыли кого-то, кто отвёз в роддом – и в Ростове она родила. Дальше – если уж вы задали такой вопрос – она родила в Ростове, и приносят ей этого недоделку – потому что я семимесячным родился – семимесячным! Как Черчилль, как ещё там полно таких. И я должен был, вообще говоря, помереть: потому что какого-то синенького приносят. Она, конечно, даёт, кормит, но врачи между собой говорят: а вот парень-то не выживет, он слабенький...

Михаил Козырев: Камер-то этих не было в ту пору, которые донашивают два месяца ещё...

Лев Аннинский: Говорят: «Как бы сделать так, чтобы не так болезненно это было для неё, если он помрёт?» И как-то понемножечку стали её готовить – вот, как-нибудь просто не принесём на кормление и всё... Моя мать – она уже мать – догадалась о том, что они задумали, и когда был какой-то симпозиум и около её постели собрались все эти доктора – и туда пришёл мой батя, она сказала: «Я им говорю: «Я знаю, что вы задумали. Если будет опасность малейшая моему младенцу, я выбью окно (первый этаж) и вместе с ним уйду из этого роддома. Так что смотрите». Ну и они, значит, переглянулись с этим батей – а батю партия послала давить саботаж крестьянский в это в время, он тут не оставался, он поехал в Боковскую станицу, и там давил саботаж. А меня тут еврейское семейство выхаживало. Выходили они меня потому что они, по совету каких-то там знатоков, обратились к казачьим докторшам – непрофессиональным докторшам, бабкам, не знаю. Показали меня им, они посмотрели на меня, на синенького и сказали: «В прохладной воде. Только в прохладной воде». Они меня стали выхаживать, и я стал постепенно возвращаться.

Михаил Козырев: Обливать вас каждый день прохладной водой? Закалять?

Лев Аннинский: Я до сих пор морж – что-то они в меня заложили такое. И вот я там стал выживать, дали знать моему отцу в станицу Боковскую, что, мол, сын-то твой не помер – давай, усыновляй! И он написал оттуда бумагу, что он меня усыновляет. Вот так я остался на этом свете. А Вадочка дожил до позапрошлого года и умер в возрасте 84 лет. Любимый мой брат, который стал мне настоящим, родным братом, этот Вадочка, Вадим.

Михаил Козырев: Благодаря которому вы появились на свет, когда его укладывала ваша мама...

Лев Аннинский: Раньше времени я появился на свет благодаря ему, конечно!

Фёкла Толстая: Скажите, пожалуйста, Лев Александрович, а вы бывали в детстве в Новоаннинской станице, где жил ваш дед? Как-то вы приезжали на каникулы, и помните ли вы эту довоенную станицу?

Лев Аннинский: Скажу, скажу. Значит, во-первых, мой отец не больно-то стал там бывать. Он рос, и, в конце концов, дорвался до Москвы через «Мосфильм». В станице оставались его родственники, но он не хотел оставаться тем старорежимным казаком, как его отец! Мой отец своего отца, моего деда, знаете, как называл? Он называл его не иначе как «казуня» – презрительное название вот этого старорежимного казака.

Фёкла Толстая: А что значит «старорежимный», и чем он отличался от нового коммунистического казака?

Лев Аннинский: Не вступил же он в партию – не вступил; и вообще, ушёл кассиром работать, то есть, он не стал тем, новым человеком. Он не стал советским человеком, он стал тем, кого выкинули отовсюду, и там и оставался. А его дети – один красный, один белый, ещё один просто учитель очень хороший, и ещё две сестры, одна из которых донесла до меня эту рукопись...

Фёкла Толстая: А какая была вообще жизнь в тридцатые годы в этой станице – тяжёлая, как во всех деревнях?

Лев Аннинский: Как у всех, тяжёлая, как у всех, кого раскулачили, тот сводил концы с концами. Кого не тронули, так он сам расказачивал там. Там как везде – у Шолохова всё это можно прочитать, не только в «Тихом Доне» но и в «Поднятой целине», везде все это описано, всё это было жутко, все это было очень тяжело. И отец, батя, если туда наведывался, то ненадолго, не так, чтобы надолго оставаться: а так, родственников посетил и всё – привет. И естественно, меня никто туда не возил – меня возили в Ростов, где были мои еврейские мама и две тётки, и Вадик там рос, мой брат. Они, кстати, не просто меня возили в Ростов, они меня там с моим дедом познакомили и сказали, что, мол, когда дед тебя увидел, сказал «Ооо, какой казак!», а ты, мол, к нему руки протянул – мне было 2 или 3 годика. Вот таки образом в Ростов-то меня возили, а в станицу – нет. Но потом, когда я взялся за ум и за перо, я много чего разыскал – это особый рассказ, как я всё это делал – ну конечно, я в станицу поехал! Я поехал в станицу, я разыскал всех, кто там ещё оставался…

Фёкла Толстая: Это уже 50-е годы?

Лев Аннинский: Это начало 60-ых. И со мной тетка моя, Маша, поехала, моя казачья тетка, и она мне показывала: вот эти деревья тогда были посажены, когда Александр Васильевич тут преподавал, а вот эту хату он сам строил для школы, и тут же была его квартирка... Я говорю: «Ну, а каким образом пришло в голову фамилию-то менять?» Она говорит: «Очень просто. Они же, эти ребята, которые у него учились, они же в бильярд бегали играть, а это нельзя! А в бильярде надо фамилию оставлять. Тогда дядя Ваня твой, белогвардеец будущий, придумал – и вместо Иванова стал писать «Аннинский». Поди, разбери там! Потом, конечно, раскурочили и его». А мой батя будущий запомнил, что, когда пишешь «Аннинский», это как-то выручает, спасает. И когда в 26-ом году мой будущий батя поехал в Москву – он всё время наведывался в Москву – у Мейерхольда хотел играть, вообще, карьеру хотел делать…

Фёкла Толстая: Именно театральную?

Лев Аннинский: Да, а при этом учился во втором МГУ на общественном факультете, получал там высшее образование – а к Мейерхольду всё время рвался играть. И он сообразил, что в Москве Ивановых пруд пруди, и надо что-то придумывать плюс к этому – и он прибавил к Иванову название своей станицы, и я получил две фамилии в паспорт и до сих пор их ношу. Как деньги получать – так двойная фамилия: Иванов-Аннинский.

Михаил Козырев: У меня есть два коротеньких вопроса, которые я хочу задать, отступая немножко на полях: вот меня очень интересует ваше мнение. Один вопрос – про Шолохова, про абсолютно гениальный текст «Тихого Дона» и про конспирологические версии о том, что на самом деле не он сам написал эту книгу, что не мог человек в таком молодом возрасте написать такого масштаба труд и такую эпическую абсолютно книгу. Как вы относитесь к этим теориям, что он не сам это написал?

Лев Аннинский: Отвечу: то, что он написал это сам, не отменяет того, что туда были вкатаны им всякие рассказы дополнительные... Когда читаешь «Тихий Дон», так видно: вот это включено, вот тут чуть-чуть иначе, вот здесь... Конечно, когда Солженицын объявляет, что не он это написал, и другие тоже – это начинает действовать. Так вот, отвечаю почти прямо на ваш вопрос: где-то в начале 60-х годов стали выяснять – сколько ж там рук участвовало? Или всё же кто-то один писал? В Швеции уже была такая компьютерная система, которая эти вещи определяла. Запустили «Тихий Дон» в эту шведскую машину, и она ответила: «Один автор». А вот кто этот автор? Я потом поверил в одну гипотезу – могу сказать: ему действительно мало лет было – и откуда он мог это всё пережить? Вопрос стоит именно так: каким образом? Исследователи биографии Шолохова выяснили следующее: где-то в 20-е годы, даже немного раньше, в этой станице Новоаннинской живёт такой, помещик-не помещик, казак-не казак, по фамилии Шолохов, который торгует, не помню чем – ну чем-то казак должен торговать. И его жена-не жена, наложница-не наложница, домработница-не домработница, у него живёт в этом небольшом поместьице, и она родила от него сыночка. Этот сыночек там рос, носил фамилию Шолохов. Потом, когда война началась, в 14-ом стали всех призывать, мальчик уже вошёл в возраст, когда призывали, этого мальчика мобилизовали, он пошёл воевать на Австрийский фронт. Читали «Тихий Дон»? Там написано, как они австрияков губят – стал воевать и стал там офицериком довольно скоро, потому что хорошо воевал.

Михаил Козырев: Тайна написания Михаилом Шолоховым романа «Тихий Дон» у нас сейчас просто в разгаре!

Фёкла Толстая: В версии Льва Александровича Аннинского!

Лев Аннинский: Саша Шолохов, сын вот этого самого тамошнего станичника Шолохова – он воюет себе. Тем временем, его папаша меняет жену – та ушла, другая пришла и родила в 1905 году ещё одного сыночка, его звали Миша. И пока Саша воюет, Миша едет в Питер учиться и исчезает. Как воюет Саша: он становится офицером связи у деникинцев, потом перевербовывается параллельно к красным и становится офицером связи и у тех и у этих, каким-то образом совмещая две эти вещи. Наконец он попадает в картотеку товарища Джугашвили, товарища Сталина, с надписью «Лично предан» – вот такая его история. И к концу Гражданской войны он уже не просто человек, который всё это видел и знает, он уже вообще как следует поднаторел. И он начинает писать вот эти тексты, которые потом войдут в «Тихий Дон»! В Москве он начинает писать. Факт в том, что когда нужно было каким-то образом публиковать его эти тексты, встал вопрос о том, чтобы его не угробили белогвардейцы в отместку, ведь там было так что могли и угробить – вы же эти фильмы видели... Ну, хорошо. Ему говорят: «Надо тебе придумать какую-нибудь легенду, как всем чекистам». А он же чекистом был, Саша. Ему придумали вот такую легенду: что он на самом деле Михаил Шолохов, родившийся в 1905 году. И вот с этой вымышленной биографией он отправился потом в станицу и так далее. Так что Шолохов писал это не потому, что он знал больше, чем он мог: он всё это должен был и мог знать, и текст этот проверенный в общем-то. А главное, я вам скажу так: я был влюблён не только в отца, но и в «Тихий Дон» весь, чего я не могу сказать о двух вещах Шолохова, но в эту я действительно был влюблён! Вот когда я всё это обдумывал, я сам себе сказал: может быть, можно уточнить, кто был автором вот этих казачьих повестей? Потому что те, кого Солженицын называл – ну их читать невозможно, это не та рука! Но если говорить о том, кто был автором – как кто: казачий Дон был автором – вот это точно, это непоколебимо. Это о Шолохове – у меня о нём статья большая есть, и до меня тоже об этом писали, я просто подхватил чужие идеи и немножко популяризировал.

Михаил Козырев: Спасибо вам большое! Хочу задать короткий вопрос и не требую никоим образом развёрнутого ответа, но: «казаки» и «казачий» нынче употребляется в новостях и в сегодняшнем дне с какой-то странной и скорее иронической коннотацией. Как вы относитесь к сегодняшнему определению казаков?


Лев Аннинский: Я всегда отвечаю так: если вы настоящий казак, то никогда вы не скажете «казАки», вы скажете «казакИ». И никогда не скажете «казацкое», а скажете «казачье». Русская литература такова, что ирония меняется в каждом поколении, и каждый раз находит новый объект себе – ну и что? Для меня казаки – это огромный, трагически переживший всё это народ – и другого мнения у меня нет. Пережили – страшная совершенно судьба у них, и они хранят память. Кстати, журнал «Дон», по их собственной инициативе, взял мои дневники студенческие, из походов – я же походник, шестидесятник, я ходил бог знает сколько – и напечатал! Я даже не знал, что они это издали, прислали мне журнал. Так что связь с Доном у меня остаётся.

Фёкла Толстая: Лев Александрович Аннинский, писатель, литературный критик у нас сегодня в гостях, и мы изучаем замечательную историю семьи Льва Александровича.

Михаил Козырев: Тем, что к нам только что присоединился, рассказываю: у нас сегодня в гостях, в очередной передаче из цикла «Отцы и дети» – драматург, литературный критик и литературовед, член Союза российских писателей, член ПЕН-клуба, член жюри Литературная премия «Ясная Поляна» Лев Александрович Аннинский. В прошлом часе рассказывали, как на историю деда нашего героя повлияла статья Сталина «Головокружение от успехов», кто на самом деле написал «Тихий Дон», но уверен, что ближайший час будет не менее интересным.

Фёкла Толстая: Да, вот мне тоже показалось, что нужно рассказать не только о том, что «аах, всё пропало!!», надеемся, что впереди ещё много интересного. Я хотела вас спросить о нашем отце. И то, как вы выясняли подробно жизнь вашего отца, который, к сожалению, погиб во время войны, когда мы были еще мальчиком – и вы для себя, как вы говорите, восстанавливали отца. Это сама по себе удивительная история, я надеюсь, что вы сегодня нам об этом расскажете. Но – довоенный ещё период: ваш отец работал на «Мосфильме», вы росли мальчиком при «Мосфильме». Что это вообще такое было, чем занимался ваш отец, что это было за кино 30-ых годов?

Михаил Козырев: Что такое ЖурДом на «Мосфильме»?

Лев Аннинский: Отвечаю на вопрос. Отец учился во втором МГУ и должен был преподавать обществоведение, чем он и занимался в Таганроге три года, когда кончил университет – в Таганрог был распределён и читал там лекции в Таганрогском техникуме. И с ним приятелем там был очень большим один человек, Великородный его фамилия была. Потом они поехали в Москву, Великородный тоже пошёл на фронт, но успел жениться. И вот, Митяй Великородный, Дмитрий Великородный, который вместе с отцом моим три года проработал в Таганроге, успел произвести на свет доченьку: эта доченька сейчас – Наталья Дмитриевна Солженицына. Но это всё потом! А отец мой как раз тогда, в Таганроге, и занимался тем, чему он был обучен – то есть, читал лекции. Но ему очень хотелось в Москву, ему «хриптелось» в Москву так, извините за выражение. И тогда этот же Митяй Великородный и ещё некоторые товарищи объяснили моему отцу, что, чтобы зацепиться в Москве, надо заниматься кинематографом. Потому что будет строиться огромная киностудия на «Мосфильме».

Фёкла Толстая: А откуда это знал Великоротный, он уже имел отношение?

Лев Аннинский: Они вместе преподавали в Таганроге, вместе и жили там недалеко, дружили, стихи друг другу читали, это же были такие годы, когда в проекте нас не было. Как он стал на «Мосфильм» наведываться? Да ему так и намекнули, что надо с мосфильмовцами иметь дело – там строится огромная киностудия, строят её немцы и американцы и вот там нужно искать какую-то зацепку. И он тогда начал читать лекции киношникам – вот в этом самом в ГУКе, где он вообще читал лекции. Он, вообще, должен был писать диссертацию, но, поскольку он очень хотел попасть на «Мосфильм», то диссертацию у Струмилина он писать не стал. И он стал читать мосфильмовцам лекции. И тут Соколовская, генеральный директор «Мосфильма», узнав, что он читает такие лекции и, послушав, говорит ему: «Так может, вы перейдёте работать?» «А кем?» «Ну, продюсЭром давайте». Слово «продюсЭр» моя нянька выговорить не умела, она говорила «просидур». И вот, просидуром он устроился на «Мосфильм» - а просто ему хотелось получить комнату в коммуналке – потому что в этот момент недалеко от «Мосфильма» строился жилой дом, который так и назывался: Жилдом. Там было 40 коммунальных квартир по 4 комнаты, и все получали по комнате. Кроме одной, одна квартира была, как таковая, предназначена одному человеку – Сергею Эйзенштейну. Он там не жил, он жил в центре города, а сюда приезжал творить. Вот. Мой отец получил комнатушку там, в этом Жилдоме. Мне было 2-3 годика, когда наконец всё это состоялось, а до этого они жили где попало: у казаков знакомых там… И вот он получил эту комнатушечку, где я в конце концов вырос, и откуда он ушёл погибать на фронт.

Фёкла Толстая: Что всё-таки такое «продюсер-просидур»?

Лев Аннинский: Просидур – это производитель работ, например, представитель дирекции. Вот когда Эйзенштейн снимал «Александра Невского», у меня даже письмо Эйзенштейна к моему отцу сохранилось, в котором он пишет: «Александр Иванович, лехаим, бояре…» Я его опубликовал уже в своё время в «Искусстве кино». Так вот, там просидур – это сотрудник дирекции, который следит за тем, чтобы всё происходило как надо, просто присутствует.

Михаил Козырев: Чтоб всё работало.

Лев Аннинский: Он производитель работ – просидур, то есть про-дю-сер. Как я писал эту биографию моего отца – а бумаг-то сколько осталось от неё, а конспекты, а письма! Ведь его эти подружечки – они все его письма сохранили, я всё собрал, я всё сложил, я жил этой его жизнью, я знал про него больше, чем он сам про себя знал! Потому что, я сказал матери и двум её Сестрам, еврейкам: «Расскажите мне о вашей жизни, вашей биографии», и они мне рассказали, но попутно они мне столько о нём рассказали, чем он сам никому не рассказывал! Что всё это я переплёл, а писал я не для печати, не для того чтобы продавать эти книжки – я писал для своих родных. И вот эти три повести о евреях, как их убивали там, на Украине в 20-е годы, как перед этим жили, три дочери Залмановны – то есть, Соломоновны, по-русски, а вообще Залмановны. И вот эта повесть-трёхтомник «Три дочери Залмана» она была напечатана тиражом 200, что ли экземпляров, а я не для печати, только для себя. И была презентация в Еврейском культурном центре, и все экземпляры, которые у меня были, их разобрали. Тут моя жена мне говорит: «Ты для кого всё это пишешь?» Я говорю: «Как – для кого? Для наших с тобой детей». Она говорит: «А наши с тобой дети – они только твои или мои немножечко тоже?» Я говорю: «Ну-ка садись, рассказывай о своих предках». А у неё – чисто русские, из Карачева, однодворцы. И я её записал.

Михаил Козырев: Что такое «однодворцы»?

Лев Аннинский: Ну, один двор у мужика и больше нет – а он дворянин считается. Она мне рассказала свою историю, я её тоже издал вот так же, она называется «Дом в Леонтьевском», потому что она выросла в Леонтьевском переулке, где её отец выкупил квартиру – а он обувью занимался. Ну, это уже её биография. Потом он эту квартиру должен был отдать советской власти, и туда переселились соседи, но дом в Леонтьевском остался таким символом того, где она выросла – Леонтьевский переулок.

Фёкла Толстая: По соседству Станиславский жил.

Лев Аннинский: И финал моего рассказа. Когда меня сейчас попросили «что-нибудь про войну, о детях тогдашних» – я нашёл в дневниках у моей Шуры, как 22 июня 41-го года по Леонтьевскому переулку из германского посольства с чемоданами бегут немцы. И она, девочка стоит, восьмилетняя, она это описала в дневнике своём, и я это всё опубликовал. Ну, это так, кстати.

Михаил Козырев: Какие у вас сохранились воспоминания об отце? Мы сейчас перейдём к истории трагического его добровольного ухода на фронт. Вот те годы, когда вы были рядом и дышали его жизнью?

Лев Аннинский: Но я же разыскал абсолютно всех кого можно, в станице разыскал, всех его бывших студентов и однокашников, кого я только не разыскал! А родственников – ведь у меня такое количество записей!

Михаил Козырев: Каким папой он был?

Лев Аннинский: Сейчас я скажу. Более того, я и старушек всех разыскал, и моих родственников, и просто его бывших подружек – и они мне тоже рассказывали, плача. Как я всё это делал? Когда я записал эти три еврейские исповеди, я уже о нём знал столько, сколько он сам никому бы никогда не рассказывал – и я уже составил практически его биографию. Теперь, возвращаюсь к моменту, когда он ушёл. Вы понимаете, он был настолько духоподъёмный комсомолец, настолько весь красный, настолько весь ликующий, лекции читал... Что он, когда началась война, он пришёл в ликующее состояние: наконец-то мы им дадим!!! И первые его телефонные разговоры такие: «Через неделю я ухожу на фронт и через неделю пришлю телеграмму из Берлина». Вот в таком он был настроении. Я, конечно, это настроение впитал, и тоже ходил в восторге 2-3 дня, неделю ходил. А через неделю добровольцы мосфильмовские, все члены партбюро записались и пошли уже мобилизовываться, и мой отец тоже. И вот тут собралась вся наша шобла родственная провожать его, и я шёл – и все это было вот в таком духе: наконец-то мы им всыплем!...

Михаил Козырев: А вся страна была в таком настроении: неделя – и мы будем в Берлине, сейчас мы им дадим!

Лев Аннинский: Вот и он был в таком, и я был в таком. Вечером он неожиданно вернулся, потому что, сказал, что-то там не сладилось, завтра утром за мной придёт машина, и мы поедем. И он ещё на одну ночь вернулся к маме к моей. Я в полусне, я в том же состоянии был, из разговоров я почему-то запомнил что-то, что «они не так слабы, как мы думали, они значительно сильнее, немцы, но мы всё равно им врежем» и так далее. Наутро он собрался, подошёл ко мне, протянул мне здоровенную вот эту его казачью ладонь и говорит: «Ну, бей крепче, казак ты или нет?!» Я ударил крепче и помню, в этот момент моя мать с воем упала ему на грудь. После этого он ушёл. Я оставался в этом настроении. Ещё через некоторое время мой дядя еврейский, вот этот НКВД-шник устроил нам, наконец, что можно уехать из Москвы – потому что будут бомбёжки, он лучше нас знал, этот Михаил Соломонович Александров. Он устроил мне с матерью, двум тёткам и Вадиму – вот где мне Вадим братом-то родным стал, когда мы уехали – и мы уехали в Свердловск. Там нам дали комнатушку – общем, это эвакуация, это что-то жуткое. В Свердловске мы получили одно письмо от бати, одно, из под Великих Лук, где было сказано: «Какой хороший народ у нас подобрался, мы им врежем, ждите писем». Всё – писем больше не было. И вот, прошло недели три, я же слушаю Левитана, что по радио-то говорят, я же понимаю, начал понимать что происходит – и вдруг вот среди ночи, когда мы в Свердловске спали вот так, вповалку все, потому что негде больше было, я вдруг среди ночи начал понимать, что всё кончено. И я не мог это вслух сказать, я боялся разбудить кого-нибудь, я сам внутренне это пережигал. И я понимал: если он не вернётся, что я буду делать, я не понимал, у меня не будет жизни, если он не вернётся. Потом пришла Победа...

Михаил Козырев: Это вы 4 года были в Свердловске?

Лев Аннинский: Два года мы были в Свердловске, у родственников сначала жили, потом нам дали комнатушку. Наконец вернулись в Москву, комната эта наша пустая, коммунальная. Начинаем его ждать. На все запросы матери ответ один: «Пропал без вести» – значит, наверное, живой... Уже в пятидесятые годы приезжает в Москву Аденауэр, встречается с Хрущёвым, и они налаживают отношения и выясняют, что можно разменять последних пленных. При словах «последних пленных» моя мать поняла: или сейчас, или никогда. И поняла, что никогда. Тогда, плача, она собрала, наконец, его бумаги с письменного стола и убрала... Бумаги так и лежали на его письменном столе. Вот так я понял, что отца нет. И я понял, что если я что-то могу сделать в память о нём, то его воскресить – вот всё, что от него осталось, всё воскресить. И, в конце концов... закончу вам уж тогда.

Михаил Козырев: Нет, нет, мне эта история очень важна.

Лев Аннинский: Тогда очень быстро, очень быстро. Тётка моя приехала в Москву из Свердловска тоже и устроилась на «Мосфильме» работать – заведовать отделом агитации и пропаганды при библиотеке. И она, значит, выясняла для меня там кое-что тоже, тётка Роза – один из авторов этой моей еврейской трилогии. Выяснила, что из его группы один человек вернулся живым – а можно его расспросить – она мне его разыскала, и он уже без ноги… История этого человека такая: он действительно поехал с маршевой ротой, когда они все в 41-ом году отправились на фронт. И мой отец был сполитруковским значком – а политруков расстреливали на месте, он потом его снял. А потом с ним приключилась такая история, мне рассказал этот человек, мосфильмовец, который попал в штрафбат и каким-то образом остался жив. Дело было такое: когда они мобилизовались, 29 июня 41-го года, все поехали маршевой ротой в сторону Идрицы, где тогда как раз были бои. До Идрицы они не доехали – налетели «юнкерсы» и раздолбали этот их поезд. Они выскочили из поезда чудом и пешком пошли уже в направлении Невеля, где будущий маршал Ерёменко собирал разрозненные части.

Михаил Козырев: То есть, они ехали на запад, а потом пошли на восток?

Лев Аннинский: Ну конечно, «юнкерсы» поезд разбили, и они, кто остался, пошли – ну, они тогда ещё много осталось. Рассказывает мне этот человек: шли они день, потом ночь, потом ещё день, и уже второй, что ли, ночью, мы пошли на разведку, посмотреть, где что, несколько человек. А отец, говорит, твой оставался там, где все. И когда мы дошли до берега реки Ущи – очень красивый берег, кстати – когда дошли дотуда, мы развернулись и вернулись обратно – и никого уже не нашли. Куда-то они все подевались. Потом я разузнал эту историю, она была такая: они шли на восток, уже к Ерёменко, и попали на минное поле. Я говорю: «Какое минное поле? Где война – а где вы?» «Наше минное поле… Засекреченное и готовое, против немцев». Вот они попали на это минное поле, и там, говорит, батя твой попал на мину и остался лежать с перебитой ногой. Больше я его не видел. Поэтому, когда я начал искать следы: я и в Невеле искал, и везде – искал что угодно: куда они все делись? И по радио эти письма мои передавали... И кое-что я разузнал, разузнал следующее. Они, которые остались там, на минном поле лежать, они лежали, а потом местные мужики, которые ехали мимо, увидели, что один-то живой лежит около воронки – это и был мой батя! Они его подобрали, может, и ещё кого подобрали, повезли в Полоцк его и там устроили в госпиталь, чтоб как-то ногу залечить. Дальше возникает человек, который рассказывает мне дальнейшее. Он возникает и еще через пару десятилетий. Вдруг звонок – «Мне с Александром Ивановичем поговорить. Вы Аннинский?» «Да». «Ваша фамилия как пишется, через «и»?» «Да». «Извините, я столько десятилетий пишу через «е», а вы на самом деле через «и»?!» Я говорю – и что? Он мне: «Вы знаете, как погиб ваш отец?» «Нет». «Так я знаю». «Так что же вы меня найти не могли столько лет?!» Я, говорит, не мог найти, потому что я уезжал... Он назначил мне свидание и рассказал следующее, откуда он знал моего батю, этот человек. А он уже был в летах, ему было под 90 уже, ордена и прочее. Он был молоденький фотограф, который работал с моим отцом на последнем фильме моего отца – уже не «Александр Невский», а «Два командира» – и этот человек с отцом там моим и познакомился: молоденький фотограф с работником дирекции, ничего себе. Дальше что – дальше, говорит, под Идрицей были бои, и я попал в плен – рассказывает мне этот человек. Я попал в плен, там кое-как пришёл в себя, и немцы стали мне поручать формировать бригады концертные, чтоб в Германию везти. Поэтому, говорит, я в Полоцке наведался в госпиталь, чтоб там выздоравливающих прощупать: не хочет ли кто вот в эти самые.

Михаил Козырев: Это наши раненые, находящиеся на оккупированной немцами территории?

Лев Аннинский: Да, их немцы вербуют, чтоб их перекупить и в Германию отправить, а он должен это всё делать, фотограф бывший.

Михаил Козырев: Ну, чтобы выжить?

Лев Аннинский: Ну, естественно! И тут он мне рассказывает: в этом госпитале полоцком сделали концерт художественной самодеятельности, чтобы привлечь... Я помню, уже все разошлись, уже темновато, темнеет – сидит человек в шляпе, с бородкой. И всё-таки это он! Я подошёл, говорю: «Александр Иванович, это вы?» Он говорит «Да». Потом, когда один фронтовик читал эти мои изыскания все, сказал: «Так это он замаскировался, он зажал себя, чтобы дождаться наших! Он отпустил бороду и надел шляпу, которую он никогда не носил!» Я говорю: мол, и как вы тут? А я, говорит, тут устроился: шинели подаю.

Михаил Козырев: Гардеробщиком?

Лев Аннинский: Гардеробщиком. Что было дальше, он мне рассказал. Дальше нужно было лекарство. Кому? Партизанам. Там же партизанское движение мощное было, в Полоцке. И нужно было доставать лекарства. А мой отец – гардеробщик в госпитале. И вот, через него начали передавать эти лекарства партизанам. Кто-то донёс: узнали даже не немцы, узнали полицаи. Полицаи там, в Белоруссии, были с Украины все, не белорусы. И полицаи эти быстренько сделали процесс уголовный, приговорили, говорит, вашего батю к смертной казни. «Ну и?» И он, говорит, пошёл. Умирать. И с ними вместе шла старенькая женщина, которая его и выходила – она потом с ним вместе и пошла умирать. А в госпитале она его выхаживала, врачиха какая-то, еврейка. И что? Говорит, санитар видел, как их расстреливали. А где этот санитар? Вот вам его адрес, написал, но санитар давно помер. Что он успел вам рассказать, санитар? И он рассказывает мне то, что ему успел рассказать санитар: когда, говорит, их вывели, там недалеко от речки Полоты есть такое место... Их вывели полицаи, те, которые должны расстреливать, говорят вашему отцу: ты, говорят, шапку можешь надвинуть на глаза, чтоб не видел, как тебя стрелять будут. А он сказал: «Казаки, когда умирают, они никогда не закрывают лица», скинул шапку и лицом к ним встал. И тут был залп… Я поехал на это место: взял доченьку одну, взял доченьку другую, взял жену и поехал в Полоцк и нашёл это место, где их расстреливали. Там стоит стелла: «Здесь фашистские оккупанты расстреляли 20 тысяч невинных советских граждан» – вот всё, что осталось мне от моего отца, если не считать последнего... Чем я закончу.

Михаил Козырев: Мы перебили нашего гостя на пронзительном моменте: когда он окончательно выяснил все обстоятельства гибели своего отца в 42-ом году в Великой Отечественной войне.

Лев Аннинский: Когда я искал место, где он упокоился, я же пешком прошёл расстояние от Идрицы до Невеля, шаг за шагом. Мы попали туда как туристы, это замечательно красивые места: озеро Ущо, речка Уща, граница между Литвой, Украиной, Белоруссией, и Россией – я всё это расстояние измерил шагами. И наконец я дошёл до того места, где они попали на минное поле – и увидел этот пейзаж. Изумительной красоты, с высокими берегами и лесами – такой великолепный пейзаж русский. И я понял: вот тут он меня и позвал, когда он увидел, что я пришёл на это самое место. Тут он меня и позвал, отец. Вот и всё, что я хотел вам рассказать.

Фёкла Толстая: Как ваши дочери отреагировали, вы же поехали вместе с ними. Сколько им было лет и как им удалось объяснить это?

Лев Аннинский: Ну, они уже были довольно взрослые. Как мои дочери всё это воспринимают, я вам могу сказать. Моя младшая доченька, которой сейчас 40 с чем-то, растит сейчас двух сыновей – она мне говорит: «Ты не понимаешь: никто читать не будет, а вот слушать – в пробке ведь сидят и слушают – ну-ка давай, читай мне всё это». И она из трёх томов отцовской книжки два с половиной уже записала, как я это читаю – и у неё это всё есть. И каждый день я ей по полчаса читаю очередной кусок из этих моих поисков. Вот так она относится.

Фёкла Толстая: А зачем – это очень банальный вопрос, но я думаю, что у вас есть небанальный ответ – зачем человеку знать хорошо о своей семье?

Лев Аннинский: Не могу ответить.

Фёкла Толстая: Для вашей дочки это дед. Может, ещё объяснимо, почему нужно понимать про твоего отца, которого ты лишился, когда тебе было 7 лет. А зачем её сыновьям это всё?

Лев Аннинский: Я не могу вам объяснить, почему это... Но когда я понял, что у меня отца нет, и что я его восстановлю, я понял, что я сделаю всё вокруг него, что поможет мне его восстановить. Вот это мне нужно: всё, к чему он прикасался, всё, что вокруг него было, всё, что исчезло, но может быть восстановлено хоть как-то. Я понял, что это – задача моей жизни, я не задавал себе вопроса: «А надо ли мне знать, что делал мой прапрадед?», не ставил себе такого вопроса. Я просто это всё выяснял, и конечно, когда я всё это выяснил, я сживался душой с ними всеми – и с казаками, и с евреями, и с бабушкой моей, покойницей, которую убили с криком «Жидовка!» Со всеми ними.

Михаил Козырев: Я хотел одну страницу вашей биографии уточнить, поскольку сам я родом из Свердловска. Вот мама моя с папой встретились там, как раз будучи эвакуированными с Украины – оба евреи – и это было место их встречи. Так, собственно говоря, и началась моя история. Я прочитал у вас, что, несмотря на то, что это были два жутких года в эвакуации, самые страшные, но всё равно вас там тепло приняли, и вы с какой-то теплотой вспоминаете об этих двух годах. Вот в чём это противоречие?

Лев Аннинский: Да нас просто спасли в эти два года, от гибели спасли, от ужаса спасли. Мы туда поехали потому, что там у нас дальний родственник был, настройщик музыкального училища, Эфрос по фамилии, дальний родственник моей мамы. И они нас приняли поначалу.

Михаил Козырев: Я думаю, что это было то самое музыкальное училище, которое потом стало Первым музыкальным училищем имени Чайковского, в котором преподавал мой папа, по классу скрипки.

Лев Аннинский: Вот, вот, а Эфрос Михаил Яковлевич настраивал им рояли там. Так вот, когда мы туда приехали, это было лето 41-го года. Мне нужно было идти в школу, мне было уже 6 лет – вообще-то, должно было быть 7, а потом 8. Но некому было со мной сидеть, а тётка пошла работать, другая тётка пошла работать в ДКА, в Дом Красной Армии – и нужно было меня определить в школу. Мне устроили экзамен, смогу ли я в первом классе учиться. И пошли в ближайшую школу, начали задавать вопросы. Они мне давали читать, оказалось, это из Горького, из «Матери» кусок. Я прочёл, я читать умел уже. Они меня спросили «Кто такой Калинин?» Я говорю: «Вождь, который раздаёт ордена». «Ну, принять его!» – меня приняли в первый класс. Вы, наверное, знаете эту школу, недалеко от вокзала. Меня приняли в первый класс, а потом оказалось, что там будет госпиталь. И нас из этого первого класса очень быстро попросили. Какую-то четверть я проучился в этой школе, причём так: я сижу, мы с девочками вместе сидели, а за стенкой – палата уже госпитальная. И ребята, которые в палате лежат, раненые, переговариваются с нами, с девочками – конечно, не со мной... И девочки им рассказывают, какую задачу они решают, какое задание дали, и они там подсказывали им ответы. Такая была первая школа, потом нас перевели в другую школу, где директором была женщина по фамилии Тихолаз, по-моему. Очень знаменитая, и эта школа была такая прочная, никакого госпиталя там уже не было. Я был в 10 классе «Д», там была жуткая перегрузка, 10 десятых классов...

Фёкла Толстая: Потому что все эвакуированные?

Лев Аннинский: Ну конечно, а это единственная школа Свердловска, которая всё-таки принимала людей. И там я с первого класса кое-как читал, что надо делал... Главное было – уцелеть на перемене: могли и накостылять, там драки были, чёрт-те что на перемене...

Михаил Козырев: Полубандитский был такой город?

Лев Аннинский: Да, вообще. А на Потылихе что, не бандитская, что ли, когда я вернулся в Москву? Мосфильмовская улица тогда называлась Потылиха, могу объяснить, почему так называлась... Ну, так вот, как я в этой школе-то. Нужно было пять минут пережить перемену. И я помню: я, значит, по стеночке иду, чтоб никто меня особенно не видел, эту перемену я пересиживаю, перестаиваю. И вдруг два парня идут, постарше меня, на полголовы выше каждый. Идут два парня и смотрят прямо на меня: ну думаю, сейчас мне влетит. Подходят, один другому: «Ну, вот он, спрашивай». И он меня спрашивает: «Ты играл в «Подкидыше»?» «Да», - говорю. Тогда один другому врезает пенделя – спорили они – и пошли дальше. Вот такой мой был гонорар за «Подкидыша».

Михаил Козырев: Сейчас мы послушаем этот эпизод. В раннем детстве Лев Александрович Аннинский, наш сегодняшний гость, снялся в эпизодической роли в том самом знаменитом «Подкидыше», в котором...

Фёкла Толстая: Где Раневская говорит: «Муля, не нервируй меня!» Лев Александрович, ваши реплики – это какие, про пограничную собаку?


Лев Аннинский: Сейчас расскажу. Значит, я ходил в детский сад мосфильмовский – а куда меня было еще девать? Объявили, что в этом мосфильмовском детском саду будут снимать сцены для фильма какого-то. И начали снимать: наехали операторы и снимали так: «Все вместе, все дружно: куда бежим? Все вместе, дружно куда-то бежим!» У всех такие чуть-чуть волосики приподняты вот так, а я один – с такой вот причёской. Стали все бегать туда-сюда, и я бегаю за со всеми. И потом съёмки кончились: всё, можете идти по домам. Иду домой, меня забирают, и тут батя мне говорит – а это 39-ый год, он ещё тут – ты знаешь, говорит, тебе дали роль. Чего, говорю, мне дали? «Роль!» «А шо оно таке есть – роль?» «Подожди, вот на «Мосфильм» придёшь, узнаешь, что такое «роль». Повёл меня на «Мосфильм», а идти с ним на «Мосфильм» для меня было праздником каждый раз! Я иду – и представитель дирекции «Мосфильма» рядом! Привёл он меня на «Мосфильм», огромный павильон, и там, значит, вспышки прожекторов – снимают. Мне говорят: «Ты можешь быстро повторить реплики, которые мы тебе скажем?» А это мне запросто: я и читал уже неплохо, а память была великолепная. Тогда, говорит, слушай – и садится женщина какая-то – я потом понял, что это и была Лукашевич, режиссёрша. Она говорит: «Я тебе буду говорить реплику, а ты отвечай. Значит, я тебя спрошу, кем ты хочешь стать, а ты говори: я хочу быть, там, танкистом. Потом я скажу тебе, что ты ещё маленький, кем ты ещё хочешь быть? А ты мне скажешь тогда – я хочу быть тогда лётчиком. Я скажу тоже – и опять ты ещё маленький. А потом я тебя спрошу: а ты вообще кем-нибудь хочешь быть? Ты скажешь: пограничником, а я тебе скажу, пограничником – это ты тоже маленький. Тогда ты скажи мне: а я могу быть пограничной собакой? И я скажу – пограничной собакой ты можешь». И так, как она со мной всё это прорепетировала один раз, я ей все эти реплики – в ответ на её реплики – произнёс, она это всё сняла. И потом с Викой Лебедевой, которая играла девочку, главную роль там – она, кстати, стала потом переводчицей, я так её и не видел с тех пор – они потом монтажно выстроили этот мой с ней диалог.

Фёкла Толстая: То есть вы в одном кадре не встретились?

Лев Аннинский: Нет. В том-то и дело, что это было вот так сделано, монтаж.

Фёкла Толстая: Восьмёркой снято.

Лев Аннинский: Да, и вот этот диалог потом вышел на экраны...

Фёкла Толстая: Вам понравилось сниматься?

Лев Аннинский: Да я ничего не понял! Я же повторил просто – мне было главное, что батя тут! Теперь, значит, отец говорит матери: мы можем посмотреть, я, говорит, принесу киноаппаратик маленький и мы посмотрим.

Михаил Козырев: С 16-миллиметровой плёнкой такой...

Лев Аннинский: Мать приколола простыню к шкафу, и мы запустили этот фильм. Значит, я шевелю губами, а что я говорю, непонятно, потому что еще не озвучено ничего! Во всяком случае, мы посмотрели эти кадры, где я – никакой, конечно, не диалог, а просто я, и всё. И я на всю жизнь понял, что я играл в «Подкидыше», когда на меня в школе пришибли – мол, ты в «Подкидыше» играл. И дальше этот эпизод кончается следующим: фильм пошёл, «Муля, не нервируй» – всё состоялось. В начале 60-х годов объявили, что это классика советского кино, и пустили по телевидению этот фильм, «Подкидыш». И уже моей младшей дочке было сколько лет, пять или шесть, Маше. И у неё сестра была двоюродная, дочка Вадима. И вот мы сидим и смотрим этот фильм «Подкидыш» по телевидению, уже в 60-е годы. И тогда племянница моя говорит: «Все ребята как ребята, а ты, говорит, один какой-то странный: идёшь сзади всех, отстаёшь, и у тебя даже тут расстегнулась пуговица и висит куртка не так, как надо». Тогда мне рассказывает моя жена: «Ты знаешь, я тебе честно скажу: когда в 40-ом году фильм вышел на экраны», – говорит она. – «Я пошла смотреть, посмотрела и подумала: все ребята как ребята, а один такой противный!»

Михаил Козырев: Это и был залог будущих отношений! У нас осталось еще буквально пять минут с нашим гостем сегодняшним, со Львом Александровичем Аннинским. Лев Александрович, мы всем гостям задаём один и тот же вопрос в конце программы, точнее, два. Как вам кажется, когда было легче расти: в ту пору, когда росли вы, в ту пору, когда росли ваши дети или сейчас, когда растут ваши внуки? И вторая часть этого вопроса: когда легче было воспитывать детей – тогда или сейчас?

Лев Аннинский: Понятен вопрос. Трудно и тогда, и всегда: детей воспитывать всегда и трудно, и опасно. Если жизнь идет нормально, естественно, то между родителями и детьми, между отцами и детьми всегда возникают какие-то естественные противоречия. И если, допустим, родители дожидаются, пока их дети становятся взрослее, их дети потом дожидаются своих детей, возникает то же самое – если нормальная жизнь. Конечно, если бы жизнь была ненормальная... В конце концов, когда о Сталине стали спорить, я бы, может быть, и спорил с батей – если бы он был жив... Если нормальная жизнь, то трудно, но вот так. Но если какая-нибудь катастрофа: или война, или переворот, или диктатура, или что-то – между отцами и детьми возникает или афронт, или единство. И вот эта эпоха, когда мое детство совпало с войной, которая убила моего отца – и еще огромное количество людей осиротело, моих сверстников – конечно, это было детство необычное ненормальное, страшное. И, конечно, это детство, от которого я никогда не откажусь, ни при каких условиях. Хотя я понимаю, что потом можно будет всё это осмыслить как следует – можно всё осмыслить, но нельзя заменить то, что произошло с тобой в детстве. Вот эту беду, это сиротство, то, в каком моя мать была отчаянии: сколько я её помню, она в отчаянии была. Вот моё ощущение моего детства.

Лев Аннинский: 9 мая... Это тогда произошло, в 45-ом году, это было так: мы все ждали, «ну когда, ну когда, ну когда, наконец, Юрий Левитан скажет это!» И никак, и никак, я к тётке Розе приставал – она на «Мосфильме» работала – я говорю «Роз, ну так как же?» «Она говорит: «Ты знаешь, ничего не понятно. Михал Ильич (Ромм) и Сергей Михайлович (Эйзенштейн) слушают заграничное радио – и там говорят, что всё уже кончилось, что всё в порядке. И они мне рассказывают», – а она с ними общалась, моя тётка. – «И они рассказывают, что уже, в общем, уже практически нет войны». И наконец, когда Левитан это всё произнёс, я понял, что – ну вот, наконец-то! Наконец-то – может быть он вернётся?! Вот так – не вернулся...

Лев Аннинский: Для меня это не праздник, для меня это горе которое мы пережили все вместе. Пусть будет праздник, пусть, я не только не против, но я и какой-то частью своей души участвую. Но для меня это, в общем, трагедия страшная, это всечеловеческая трагедия, это мировая война. Но нас она задела так, что ни забыть, ни простить это невозможно. Вот так я и переживаю: каждый раз это горе, это беда, это боль моя – и вместе с тем, конечно, это праздник тех, кто остался победителем.

Михаил Козырев: У нас в гостях был Лев Александрович Аннинский. Я хочу чтобы вы дали нам одно публичное обещание: что вот эти записи, которые вы делаете каждый день по полчаса, чтобы они увидели свет не только внутри вашей семьи, но и для всех.

Лев Аннинский: Да у Настьки, у Насти всё это сейчас!

Михаил Козырев: Вот из Минска пришло сообщение: «Изумительно!!! Я буду слушать эти записи! 5 минут назад поймал себя на мысли, что слушаю вас, а ощущение, что книгу читаю!»

Лев Аннинский: Ай, как хорошо, я Настюхе скажу! Кто это написал?

Фёкла Толстая: Это просто слушатель Серебряного Дождя, Алексей из Минска. Мы благодарим писателя, литературного критика и человека, который сейчас два часа нам рассказывал с таким сердцем об истории своей семьи – Льва Александровича Аннинского. Это была программа «Отцы и дети».

Михаил Козырев: Спасибо вам за то, что слушали, вы вернёмся к вам через неделю, в понедельник. До свидания.

Свидетель эпохи. Лев Аннинский: «Истина одна. Правд много»

Под рубрикой «Свидетель эпохи», традиционно вызывающей большой интерес наших читателей, продолжаем обсуждение «узлов» русской истории. Сегодня наш собеседник -- известный литературный критик, писатель, публицист, литературовед Лев АННИНСКИЙ . - Лев Александрович, Вы относитесь к поколению «шестидесятников», которое сыграло весьма значимую роль в истории СССР. Даже считается, что их либерализм сильно способствовал приближению поражения коммунистической идеологии. Так ли это?

Слово «шестидесятники» придумал мой старый оппонент - покойный критик Станислав Рассадин. В январском номере журнала «Юность» за 1960-й год вышла его статья, которая так и называлась - «Шестидесятники». Ничего особенного в ней не было: как всегда, Станислав искренне рассказывал, что читал, что его волнует… Но это слово прилипло.

Я ему поначалу жутко сопротивлялся, ибо мы - никакие не «шестидесятники». Ведь если брать 60-е годы как эталон либерализма, всё рассыплется. Потому что либеральных там было два месяца и одна неделя. 1 декабря 62-го Хрущёв пошёл в Манеж громить абстракционистов - и всякая свобода кончилась. Мне, например, тогда зарубили книгу, немедленно…

60-е были не застойными, а зажимными. В течение 60-х было несколько этапов зажима.

Ну, 63-й - это понятно: Никита Сергеевич занялся живописью и устроил погром литературы. А главное - 68-й: это удушье - «Пражская весна».

После ухода Хрущёва пришли ещё большие зажимщики. Разве «шестидесятники» имели свободу? Нет, свобода началась лишь в конце 80-х.

Потому мне и не нравилось слово «шестидесятники». Я говорил: «Ну, тогда уж мы «пятидесятники», то есть дети XX съезда партии - вот это точнее».

В 53-м мы плакали, в 55-м раскрыли глаза, а в 56-м поняли, что наше время пришло. А кончилось оно в 63-м. Так что мы - «пятидесятники». И если бы не было одноимённой секты, можно было бы так и назваться.

Это поколение, которое должно было в ту пору себя обрести, о себе заявить. В литературной критике лучше всего заявили о себе, конечно, новомировцы: тот же Рассадин, Лакшин, Виноградов (лучший критик нашего поколения…)

Меня с ними связывала внутренняя симпатия, потому что я был либерально настроен, но они меня никогда к себе не подпускали и правильно делали - они чувствовали, что я ни в какую команду не гожусь, а уж в их команду - точно.

У меня было странное положение: я разделял их взгляды, но печатался чёрт знает где, и давление редакторское было на меня жуткое. (Работал я в журнале «Знамя», которое было болотом, и далеко не либеральным).

Я спорил с Лакшиным, с Виноградовым, с Рассадиным, которые были убеждены, что они сейчас скажут правду миру. Вот, наконец-то, дорвутся - и скажут правду. Я им отвечал: «А вы правду-то выдержите? Даже если вы её и впрямь знаете - она ведь страшна…»

О себе я тогда говорил иначе: «Я живу в России, где полно скоморохов, где ничего прямо не говорится, или где всё говорится, но в задний карман прячется. Извините, я вру. Не любо - не слушай, а врать не мешай. Но когда я начинаю врать, вот тогда говорю всё, что я думаю. Всю правду, делая вид, что вру».

Надо различать истину и правду. Истина - это изначальный и конечный порядок бытия, неуловимый в истоке и неисчерпаемый до конца, но магически притягивающий всех нас, с какого бы края мы не пробивались к истине. А пробиваемся мы все с тем, что есть у каждого - с правдой. Она у каждого своя. Очевидная и неотменимая.

Истина одна. Правд много. Истина неисчерпаема и до конца непознаваема. Правда исчерпывает данный аспект бытия и исчерпывается им в ходе жизни. Познаётся в ходе судьбы. В ходе борьбы за справедливость, которая прячется где-то в тайне истории.

Потому мне было трудно вписаться в ту генерацию, которая расшатывала советскую власть, крушила сталинизм и вот получила…

- А что она получила?

Она ещё не получила. Она ещё получит. Но, что касается того, от чего мы открещивались, была разница между ними и мной.

Я потерял в войну отца. Потом я себе его воскрешал - написал о нём книгу - её даже издали, хотя я писал её для родственников, а её выпустили тиражом 4 тысячи экземпляров. Вот моя потеря в войну. И я чуть не потерял страну, чуть не потерял культуру. Но я потерял отца, который всё это спасал.

Я - наследник отцовской правды, я осознанно и неуклонно эту его правду держу в сознании. Я отдаю себе отчёт, что эта правда - одна из бесчисленных правд о войне, - к истине каждый идёт своим путём.

Так какой же счёт у меня может быть с той эпохой? Только великая благодарность и горе моё. И расшатывать это, и растаптывать это я и сейчас не собираюсь.

Россия воюет так, как она всегда воюет: русские, собравшиеся из двунадесяти разных племён и рас как единая русская нация - это масса пёстрая, неуправляемая, но всеотзывчивая…

Русские оказались всеотзывчивыми и притом жутко боятся внутреннего раскола и предательства. И раскол всегда над нами, русскими - висит. Висит раскол, висит смута. Всег-да.

Раскололись в 1917-м году - развалилась страна, и её собирали кровавыми методами такие же люди, как те, что её разваливали, но потом собрали.

Но какую страну собрали? Ту же или иную? Получше собрали. Потому что она страшнее была, чем при Николае. Там чеховский герой был императором, а тут - стальной человек, непонятно откуда взявшийся.

В результате мы получили страну, которая готовилась к войне. Сталин сказал: «Нам дано время, промежуток, передышка - или мы должны это расстояние пробежать, или нас сомнут». Ну и смяли бы.

Откуда взялась такая огромная энергия у немецкого народа? Который был, подобно русскому, одним из крупнейших народов истории.

Потому как сколько он сделал для мировой культуры, вроде нас, но противоположное: там, где у немцев - нарост, там у нас - дырка. И наоборот.

Мы созданы были друг для друга, чтобы взаимонаполниться. И когда мы жили 30 лет под Софией Августой Фредерикой - Екатериной Второй, это было как раз то самое, что надо: она выстроила губернскую Россию - немка.

- Что же потом произошло с немцами и с нами?

Мы все сошли с ума. И было между нами две мировых войны. И как было России спасаться, если она проиграла Первую мировую войну?

А Россия всегда войны вела так: она допускает до себя жуть всякую, она убивает собственных руководителей, как было в Смуту XVII века, как в 1812-м году: не только допустили к себе Наполеона - а и столицу сожгли - не он сжёг, а мы сами.

Вот такою ценой Россия всегда побеждала и побеждает. Страшной ценой.

Я с огромным трудом отдал себе отчёт в том, что произошло с нами в период, когда была «пробежка» (или нас сомнут) с 1918-го до 1939-го. Большевики сначала уничтожали своих противников, потом сами себя уничтожали: потому что все - и те, кто уничтожал, были сталинисты, и те, кого уничтожали, - были такие же сталинисты (или ленинцы - это не важно).

И те, и другие боялись предательства. И посчитали, что лучше сразу уничтожить тех, кто может подумать о предательстве, чем потом собирать осколки. Осколки мы и сейчас собираем (слава Богу, без крови). Но тогда ситуация была такая.

Не дай Бог повториться тому времени!

И весь этот ГУЛАГ, и вся эта жуть были не потому, что плохие люди одолели хороших - одни и те же люди были и среди палачей, а потом они же становились к стенке. И если вдруг оставались живыми - они опять могли стать палачами.

То, что сделал Сталин - это была жуткая цена того, что Россию не захватил Гитлер. Но делать вид, что можно было выкрутиться как-то из той ситуации 30-х годов иначе, нельзя.

- То есть, события были, по сути, фатально неизбежны?

Однажды в разговоре с Львом Николаевичем Гумилёвым я задал ему вопрос: «Если бы в 33-м году выборы в Германии выиграл бы не Гитлер, а Тельман, всё было бы иначе? И войны бы этой страшной не было. И отца бы моего не убили…»

А Гумилёв мне отвечает: «Если бы тогда победил бы не Гитлер, а Тельман, война между Россией и Германией была бы в те же сроки, такой же страшной и с тем же исходом».

Обдумывая эти слова, я согласился с ним. И из подкованного марксиста я со временем стал фаталистом.

Мы ничего не можем сделать с историей. Мы и так её пытались выкрутить, и эдак, но ничего у нас не получается.

Люди придумали божий промысел, чтобы объяснить и оправдать происходящее. На самом деле происходит какая-то фатальная трагедия живых существ, населивших эту планету непонятно когда и с какой целью.

В истории действуют фатальные процессы, повлиять на которые чрезвычайно сложно.

Вы всё же сказали, что «шестидесятники» расшатывали советскую систему. Но если допустить, что всё происходит фатально - значит, то, что произошло с нашей страной на рубеже 90-х, было тоже неизбежно?

Оно ещё не «произошло» - оно продолжается. Россия пытается выкарабкаться из ситуации, в которой она постоянно себя обнаруживает. Она обнаруживает то, что в русской душе происходит между неволей и смутой.

Ведь что такое Смута? Это выход русской души на волю.

Никакой свободы у нас никогда не было и не будет. Свобода - это западное понятие. Свобода - это когда я знаю, что мой собеседник так же свободен как я, и моя свобода кончается там, где начинается его свобода.

У нас никогда не было ни в душе, ни в реальности никакой свободы. Воля была! У русских всегда была важней воля. Русский человек выходит на волю. Он волен убить царя. Волен хамить богу, как Маяковский по молодости хамил или как Есенин.

Это слово в русской речи означает «волю, которая смиряет ту волю». И это только в языке у русского народа такое.

И сколько мы не пытаемся избавиться от этих крайностей (а мы только в крайностях всегда были - это тоже определено нашей геополитической ситуацией и нашей историей), мы или на воле гуляем (Смута, Революция, «бунт, бессмысленный и беспощадный» - знаем, что беспощадный, но предотвратить не можем), или воля усмиряется диктатурой.

По-Вашему получается, что едва ли не вся российская история пронизана фатализмом. И значит, тогда нельзя винить политиков 60-х и 70-х, что их действия (или бездействия) подготовили распад СССР?

Конечно, нет. Это шло фатально. Ничего они не готовили.

Ужас в том, что в какой-то чудовищной ритмике человечество ввергалось в страшные мировые войны. Может, вот сейчас оно пятится от этой жути, потому что когда хочешь ядерную зиму - обязательно получишь её.

Не хотите? Тогда не деритесь. Но драться-то хочется - вот и возникают «горячие точки». Но «малая кровь» в такой бурный поток выливается!

Если речь идёт о фатальном ритме мировых войн, то приходится говорить о том, что мы попали в эту фатальность.

XX век, который начинался как век мечтаний о счастливом будущем всего мира, а не только России, обернулся такой жутью. И нужно было воевать.

А русские знают, что война - это сожжённая Москва, это Смута, это разваливающееся государство, которое потом опять надо собирать через жестокость и мучения. Потому - не дай Бог.

Что было России делать в начале 1917-го года? Когда стало ясно, что власть не может ничего сделать с этим народом и что народ в предчувствии катастрофы сильно ненавидит власть? И что было делать после похабного Брестского мира?

Русским нужно было что-то предпринять радикальное, чтобы в надвигающейся угрозе мировой войны (которая должна идти на уничтожение России - что Сталин быстро понял и так и сказал), - спасать государство.

А лично мне, полу-еврею, полу-казаку, на что было рассчитывать? Я знал, что меня идут убивать - такое было моё детское восприятие войны.

Люди чувствовали, когда страна не выдержала Первой мировой войны и закончила её похабным Брестским миром, что передышка не будет долгой.

И царя тогда никто не жалел, что его убили. Этой сейчас его все жалеют. А что его было жалеть, если - повторю: это чеховский герой сидел на троне. И он сам знал, что он «Иов несчастный» - так зачем же на трон сел? Дальше-то что было делать с российским государством?

Мне открыл глаза на эту проблему известный американский антисоветчик Ричард Пайпс. Историк, который учился у русских историков. Фамилия которого на самом деле Пипеш. Он родился в Польше и бежал с семьёй из оккупированой немцами страны в США. Я его читал в молодости, добывая из-под полы. И его антисоветчина на меня действовала. Но большей проницательности я ни у кого не находил.

И я у него прочёл рассуждение, которое до сих пор считаю неопровержимым. Пайпс писал, что в 1917-м у русского народа был выбор лишь из двух вариантов - за какую идею мог он пойти умирать. И отнюдь не за всеобщие демократические выборы - за эту идею, привезённую из Англии, он никогда бы не пошёл умирать.

Русский человек мог пойти умирать в 1917-м за одну из двух идеологий: или за Союз русского народа - с погромами, с антисемитизмом и прочими безумием и жутью, или за большевизм-коммунизм. Или - или. В этом был уверен Пайпс. И я с ним согласен.

Почему большевики победили? Они были жёстче. И Пайпс считает, что большевики и сделали то, что неизбежно должен был сделать народ, чтобы из своего мирного воодушевления стать готовым воевать за свою страну.

Большевики каким-то чудом сумели создать экономику «по Марксу». А коммунизм взяли, по сути, из христианства, и идею коммунистическую перед народом подвесили, как морковку, что вешают перед мордой лошади, чтобы она бежала: «Мы будем строить коммунизм!»

На самом деле надо было строить мощную армию, надо было мобилизовать всех, кто мог носить оружие. Для этого внушали всем ненависть к тем, кто нам мешает «строить коммунизм».

Какой коммунизм?! Евреи вот попробовали строить коммунизм уже после войны - в Израиле с помощью кибуцев. Там тоже сказали: от каждого по способности - каждому по потребности.

Но где такое бывает? Только в семье, где все друг другу помогают. Но даже на уровне города такое не получится - приходится уже платить по труду.

Израильские кибуцы - и был их коммунизм. Но чем больше людей они охватывали, тем дальше они от коммунизма были, но ближе к нормальной диалектике труда и капитала.

А советские люди восприняли идею коммунизма, как манну небесную.

Но на самом деле это был псевдоним необходимости мобилизации народа на будущую тяжелейшую войну с гибелью миллионов людей.

Такое моё отношение к тому периоду. Я не оправдываю его - я ужасаюсь.

Вопрос к Вам как к литературоведу. Василий Розанов в «Апокалисисе нашего времени» высказал парадоксальное суждение: «Россию убила литература. Из слагающих «разложителей» России ни одного нет нелитературного происхождения».

Российские умы, воспитанные на русской литературе, оказались неспособны сохранить государство. И Вы вот тоже сравниваете царя с чеховским героем…

Как можно винить русскую литературу, если это главное, что дала Россия миру?! Если бы и не было великой русской литературы, России бы всё равно не избежать революции. Она была для государства фатально неизбежной!

- Но ведь Достоевский давно предупреждал о ней! И уже были написаны «Бесы»…

Был написан уже и «Мелкий бес» Соллогубом. И, кстати, сегодняшний «офисный планктон» - это и есть «мелкие бесы». Современная передоновщина.

Русская литература и правдиво отражала жизнь, и воспитывала. Воспитывала революционеров, которые должны были всё поменять. Революционеров, не понимающих, что потом революция обернётся против них.

И только Достоевский мог эту жуть предчувствовать. Даже Толстой не поднимался до такого понимания.
Если б все русские литературные таланты ушли не в писание книг, а в лечение «российских болезней», в политику, - болезни б остались, но не было бы великой русской литературы.

Вообще это только Герцен мог ставить вопрос: «Кто виноват?» Да ты и был виноват, Герцен: тебя разбудили и ты развернулся! И «что делать» теперь? А вот что мы сейчас можем делать - это вопрос вопросов.

Ничего мы не можем сделать с этой фатальной ситуацией, в которой оказалась Россия.

Почему развалилось советское государство? Вовсе не потому, что плохие люди одолели хороших.

После войны мы мощно защитились - вдруг на нас опять нападут? Потом полвека мы ждали возможной Третьей мировой войны. Но она не начиналась. И мы стали разваливаться. Люди перестали бояться.

И само собой начало расползаться то, что сплелось и сжалось для войны. Можно это было остановить? Пытались. И больше всех это пытался сделать нелюбимый мною Горбачёв. Почему нелюбимый? Потому что именно при нём всё развалилось.

Но не всё развалилось. Белорусы - не ушли. Средняя Азия боится Китая больше, чем нас, и потому к нам тянется. Кавказ - как был всегда чересполосьем, так и остался чересполосьем. И там надо действовать, как Ермолов, или тебя крушат.

В общем, что могли - спасли. Чего не могли спасти - не спасли.

Видите, я рассуждаю как фаталист.

Но ведь культура оказалось тоже неспасённой? И можно ли надеяться на новых гигантов, подобных Достоевскому? Или Пелевин - максимум, что может русская литература?

Пелевина, Сорокина и прочих ерофеевых я вообще не хотел читать. Но вышло так, что меня вынудили их прочесть. И я написал статью, которую восемь раз перепечатывали. Она называлась «Песнь пепси в утробе поколения, которое, смеясь, рассталось со своим будущим».

Больше я их не читаю. Они не предмет для разговора.

Советский плакат, посвящённый событиям октября 1917 года


Наши великие писатели Пушкин, Достоевский, Толстой и другие - отстрадали такое, чего прочим история не дала, сей жути. И ведь Лев Толстой написал «Войну и мир» о стране, которая сожгла свою столицу! А это - жуть!

Великая культура рождается только из великих страданий. Но я не хочу, чтобы мой народ пережил новые страдания. Однако я понимаю, что, как правило, великие страдания неизбежны в великих империях. Мысль Григория Соломоновича Померанца: «Великая культура рождается в лоне великих империй».

Я добавляю: при одном условии - при сопротивлении личности гнёту этих империй. Вот тогда рождаются великое горе и великая культура.

- Из нынешнего гедонизма вряд ли возникнет великое?

Конечно, нет! Потому и не жду появления чего-то великого. Хотите отъесться? Ну, отъешьтесь, отожритесь!

Меня ещё вот удивляет какой культурный феномен - публицистика Достоевского по-прежнему актуальна! А ведь вряд ли он был бы доволен, зная, что написанные им статьи не потеряют важности и через 140 лет…

Достоевский остро почувствовал, что Россию затрясло. Живя думами о России, болея за неё и предчувствуя ту жуть, которая надвигалась, он не мог ничего объяснить, потому писал: «Это бесы. Это бесовство».

Он писал свою публицистику, потому что не мог не писать, а уж как воспримут его статьи - это дело для него было второе.

Нет, русскую литературу никак нельзя обвинять в том, что она погубила государство. Надо сказать спасибо судьбе, что при нашей исторической жути была создана великая культура.

- А сегодня литература может помочь нашей стране?

Пока нет. Пишутся замечательные тексты. Издаются великолепные книги. Но их никто не читает. Они лежат и забываются.

Библиотеки их не берут. Они берут то, что читается. Однако читают-то совсем не лучшие книги. Можно издать сегодня что угодно, но очень трудно прозвучать. Потому что нет резонанса.

Если сегодня кто-то напишет даже роман уровня «Карамазовых», его опубликуют, но очень мало кто прочтёт.

Ситуация с литературой, в общем, горькая. Хотя, конечно, не трагичная. Это история России вся трагичная. Потому что русские считаются каким-то противозаконным явлением в природе.

Но в то же время российский народ - уникальный и фатально неизбежный. Антиномичность такая нас и создала.

И русская литература стала высоконравственной, потому что в нас гнездился грех. Русский человек считает: «Не согрешишь - не покаешься. Не покаешься - не спасёшься».

Горящий Дом Советов. Октябрь, 1993 год.


Логика у нас с большим трудом пробивает себе дорогу сквозь фатальную неопределённость ситуаций. Никогда российский народ по-настоящему не придерживался границ в поведении.

Внутри себя он жаждал какой-то истины, справедливости, но как только доходило до дележа, всё оборачивалось очередным бунтом.

Нравственность для российского человека - это как мечта. Главное для нас - воля.

А русская литература надежды на справедливость пробудила. И о счастье великом в обществе, которое на самом деле может быть только в семейном кругу. Но Писарев писал: «Надо мечтать».

И в России надо быть всегда готовым ко всему. И всё выдерживать.

Lev Anninskiy Карьера: Критик
Рождение: Россия» Ростовская область» Ростов-на-Дону, 7.4.1934
Лев Аннинский - советский и российский литературный критик, писатель, публицист, литературовед. Родился 7 апреля 1934 года.Работал в журнале Советский Союз (1956-1957), в Литературной газете (1957-1960), в журнале Знамя (1960-1967), в Институте конкретных социологических исследований АН СССР (1968-1972), журналах: Дружба народов (1972-1991 и с 1993, член редколлегии), Литературное обозрение (1990-1992), Родина (с 1992), в течение короткого времени был одновременно главным редактором журнала Время и мы (1998).

Родился 7 апреля 1934 года в Ростове-на-Дону. Родители: Александр Аннинский и Анна Александрова. Отец по происхождению казак из станицы Ново-Аннинской. Мать - из города Любеча. У родителей Л. Аннинского оказалась общая дорога: ликбез - наробраз. Получив высшее образование, оба попали на ниву просвещения. Отец из преподавателей вуза перешел в продюсеры "Мосфильма". В 1941 году пропал без новости на фронте. Мать так и осталась на всю существование преподавателем химии в техникуме.

В детстве Лева ходил в ребяческий садик. Родители были на работе или в командировках, и большую доля времени он проводил в детском саду или во дворе. В юношеском возрасте на мироощущение, по его собственному признанию, влиял кто угодно: мифы Древней Греции, исторические романы, оставшиеся на отцовской полке (Стивенсон, Эберс, Антоновская и т.д.), после этого - Горький, Толстой, Писарев, Белинский. Склонный от природы к логике и систематике, в выборе жизненных ориентиров он полагался больше на чутье и интуицию. Рано ознакомился с трудами философов, охватывая Канта и Гегеля, и пришел к предположению, что марксизм - это железная клетка, в которой безопасно и через прутья которой "смотри куда хочешь". Потом клетка перестала существовать: он прочел Бердяева, Шестова, Розанова, Булгакова, Федорова, Федотова.

В комсомольском возрасте из озорства и любопытства стал заглядывать в церкви. Возникло непонятное, затопляющее душу чувство счастья, причем в всякий церкви: в православной, католической, протестантской. Однако эпидемии крещений не поддался и верующим не стал.

Окончил филологический факультет МГУ. Выбора профессии не было - был отбор специальности, каковою стала русская литература. Еще в 8-м классе, с первых сочинений, Лев решил заниматься ею и только ею. Причем в любом профессиональном качестве. Если бы он не стал литературным критиком, то стал бы учителем-словесником. Он был готов совершать все что угодно: впитывать текст, действовать в музее, библиотеке - только бы находиться в царстве русских текстов.

Как ни необычно, первая его собственная публикация оказалась в жанре карикатуры. Рисунки были напечатаны в университетской многотиражке и в газете "Московский комсомолец". Первый контент, минувший в печать, появился в той же университетской многотиражке осенью 1956 года. Это была рецензия на знаменитую публикацию того времени - роман Владимира Дудинцева "Не хлебом единым". Дальше последовала череда "редакционных коллективов" и изматывающая тяжба за каждое словечко в каждой публикации. С тех пор у Л. Аннинского вышло порядка двух десятков книг и тысяч пять (!) статей. Однако наиболее значимым из всего написанного он считает тринадцатитомное "Родословие", составленное для дочерей и не предназначенное для печати.

По окончании университета он был распределен в аспирантуру. Выдержал конкурсные экзамены, но следом ему сказали, что положение изменилось и в настоящий момент в аспирантуру берут только с производства. Это происходило осенью 1956 года - позже событий в Венгрии, где "контрреволюцию" начали литераторы. Поэтому в СССР было решено "оздоровить идеологию". Вместоположение того, чтобы строчить диссертацию, Л. Аннинский стал действовать подписи к фотографиям в журнале "Советский Союз", откель сквозь полгода был уволен за "профнепригодность". Пришлось, по его выражению, "сходить в литподенщики", что и определило весь дальнейший творческий стезя будущего критика.

Попробовать, объять, сопрячь и примирить. Понять каждого, сберечь внутреннее равновесие, придать "человеческое лицо" тому, что дала судьба; не поддаваться никакому яду, мороку, самообману, приобрести тайную свободу - такие задачи ставил Л. Аннинский перед собой. Его озорством было напечататься также в двух взаимоисключающих журналах того времени: в "Октябре" и "Новом мире". Это удалось только раз, но ругали его и там, и тут. Постепенно он понял, и более того привык к тому, что все неразрешимо, боль неутолима, счеты несводимы.

Л.Аннинский признался, что неизменно чувствовал себя безусловно в центре общественной жизни, как пить дать вписываясь и состоянием, и поведением в "общественный контекст", но ни при каких обстоятельствах не примерялся ни к каким "движениям" и "партиям". Не исключая и той единственной, посредством которую раньше "открывались все пути". В детстве был счастливым пионером. С комсомолом были связаны лучшие впечатления молодости: студенческие колхозные бригады, агитпоездки, стенпечать, спорт. Но в партию входить не захотел. И не вступил. Потом, в 1990 году, когда все вступившие врассыпную побежали вон из партии, он сам себе сказал "спасибо", что мчаться не пришлось.

Перу Льва Анненского принадлежат книги: "Ядро ореха. Критические очерки" (1965), "Обрученный с идеей. ("Как закалялась сталь" Николая Островского)" (1971), "Василий Шукшин" (1976), "Тридцатые-семидесятые; литературно-критические статьи" (1977), "Охота на Льва (Лев Толстой и кинематограф)" (1980, 1998), "Лесковское ожерелье" (1982, 1986), "Контакты" (1982), "Михаил Луконин" (1982), "Солнце в ветвях (Очерки литовской фотографии)" (1984), "Николай Губенко" (1986), "Три еретика. Повести о Писемском, Мельникове-Печерском, Лескове" (1988), "Culture"s tapesty" ("Гобелен культуры") (1991), "Локти и крылья. Литература 80-х: надежды, действительность, парадоксы" (1989), "Билет в рай. Размышления у театральных подъездов" (1989), "Отлетающий занавес. Литературно-критические статьи о Грузии" (1990), "Шестидесятники и мы. Кинематограф, ставший и не ставший историей" (1991), "Серебро и чернь. Русское, советское, славянское, всемирное в поэзии Серебряного века" (1997), "Барды" (1999) и другие, а ещё циклы статей в периодической печати, программы на радио.

Литературный ход в России - сущность жизни Л.Аннинского, его жизнеописание. В свою очередность тот самый ход неразрывно связан с трагической историей нашей страны. Лев Александрович - знаток литературы, признанный критик, изучает ход во всем его многоликом единстве. Он считает, что великая русская литература возникла как коррелят Российской империи. "Сначала литература подводит под крепость державы задушевный, "домашний" фундамент (Державин), следом наступает миг равновесия личностного и имперского начал (Пушкин, Толстой), следом персона начинает расшатывать государственную крепость и пророчит ей погибель (Достоевский, Блок). Советская литература - реакция на тот самый сюжет: вначале персона яростно стирается, растворяется в государстве, сливается с ним; возникает то, что называется литературой большого стиля. Момент равновесия опять-таки переходит в яростный бунт личности супротив подавления ее государством, и возникает литература трагического звучания (от Маяковского к Мандельштаму, от Шолохова к Платонову и к Гроссману). Будущее мировое сообщество станет попеременно припоминать героическую и трагическую стороны этой истории в зависимости от того, что у человечества будет болеть".